Фаиг
гызы Н.
Федаины
искусства
Свой
сольный
концерт
Ульвия
Гаджибекова посвятила
памяти
супруга —
композитора
Исмаила
Гаджибекова
Посвящение
— так,
наверное,
можно было бы
назвать этот
фортепианный
вечер. Это
было «избранное»
из
репертуара
пианистки,
доцента
Бакинской
музыкальной
академии, куда
вошли
любимые
сочинения
Исмаила,
который так
любил
слушать их в
ее
исполнении. И
среди них —
фаворит! —
«Чакона»
Иоганна
Себастьяна
Баха.
Одолеть это
монументальное
полифоническое
полотно с его
внутренней
пружиной, а
главное —
передать
уникальное
«органное» мышление
Баха,
требующее от
пианиста,
помимо всего
прочего,
изрядной
исполнительской
выносливости,
нелегко.
Ульвие это
удалось — она
продемонстрировала
природный, а
не подогнанный
под таковой
пианизм
(кто-то как-то
удачно
выразился,
сказав, что
он, пианизм,
«как бы живет
вне нее»). А
главное — ей
удалось передать
сосредоточенную
патетику
музыки,
изначально
призванной
объединять
массы единым
настроением
приподнятости
и возвышенности.
Благородный
пафос этого
немеркнущего
шедевра,
произведения,
в котором Бах
разворачивает
величественно-сумрачную
картину
жизни
человеческой,
с ее трагедийными
эпизодами и
столь
нечастой
просветленностью.
Я слушала музыку
и все больше
понимала
Исмаила,
который, по словам
пианистки, «и
дня не мог
без нее
прожить».
Мятежный дух,
бродящий в
поисках
свободного
выхода... Эта
драма — драма
духа, драма
художника,
творившего в
духовном
затворничестве,
— неизбывно
грустная
примета
бытия всех
настоящих
художников.
Повесть о
титанической
воле к борьбе,
о трагедии
непризнанного
гения, обернувшейся
в конце жизни
безвестной
могилой ослепшего
кантора
церкви
святого Фомы.
Она удивительно
сегодняшна,
эта музыка,
— «Чакона»
будто
написана
современником,
с его
нынешним
ритмопульсом,
но — иной, отдаленной
от нас
столетиями,
наделенной
божественной
духовностью
личностью.
Играющий
педагог —
всегда
редкость.
Принято даже
считать, что
преподавание
в какой-то мере
убивает в
музыканте
артиста.
Впрочем, бывает
и наоборот —
не каждый
пианист
может быть
хорошим
педагогом.
Учительская
специфика
откладывает-таки
отпечаток на
исполнительскую
деятельность
музыканта, и сочетать
одно с другим
дано далеко
не всем.
Более того,
бывали
случаи, когда
гениальные
педагоги
просто
панически
боялись
сцены, а не
менее
гениальные
исполнители
были бессильны
чему-либо
обучить.
Каскад
звуков,
падающих в
тишину зала,
однако,
убеждал в
безоговорочности
этого тезиса.
Изумительно
свежо
прозвучали
«Три идиллии»
Исмаила
Гаджибекова,
посвященные
Ульвие.
Прозвучали,
как греза,
как мечта о
мире, который
может
существовать
лишь в
сознании художника,
— мире, где
всем хорошо.
Мечта робкая,
в нее почти и
не веришь.
Неприхотливо
напевная
тема
прозвучала
элегией,
вернее, колыбельной
— наверное,
так умирает
иллюзия. Мелодически
изобретательная,
идущая на пианино
от начала и
до конца,
музыка
«Идиллий» словно
зависала в
воздухе — как
недостижимость.
Это был мир
вопрошающий.
Безответный. Ульвия
как бы
приоткрыла
нашему взору
завесу — над
самой сутью
человека,
куда в другое
время
доступа нет.
Потом были
«Интермеццо»
Брамса и
Шумана,
«Посвящения»
Ф.Бадалбейли
и
Шумана-Листа...
И
романтический
круг образов
сменялся
истинно
азербайджанской
танцевальностью,
таящей
смятение и
волнующий
лиризм,
подчас
выходящей за
положенные
ей «границы» и
звучащей
патетически —
как вечный
восторг.
Наконец
караевские
три прелюдии
с
неповторимостью
его гармоний
— и это его-то
упрекали в
«оторванности
от корней»?!
Представитель
прославленной
атакишиевской
школы (Ульвия
— выпускница
класса певца и
пианиста,
народного
артиста
Азербайджана
Рауфа
Атакишиева),
она,
безусловно,
унаследовала
все ценное,
что несла эта
неповторимо
яркая
личность.
Ульвия
Гаджибекова —
одна из тех
немногих, я
не побоюсь
этого слова,
подвижников,
кто вынес
«пианизм» на
своих плечах,
не дав ему
закончиться
в Азербайджане.
Я имею в виду
те недавние
годы — конец 80-х и
вплоть до
самого
открытия
филармонии, —
когда муза —
исполнительская
— молчала. Она
из тех
скромных, не
выпячивающих,
кто создает среду,
не давая
загаснуть
целительному
источнику
искусства.
Возвращаясь
к тому
вечеру,
пианистка не
выстроила
свою сольную
программу
хронологически
и правильно
сделала: как
оказалось,
истинно
духовные
люди мыслят
одними и теми
же категориями.
Удивляла
фактурная
схожесть
исполняемого
материала, и
перекличка
эпох —
состоялась:
душа,
обуреваемая
великим
чувством,
ведет себя
одинаково,
будь ты
азербайджанец,
немец или
венгр. А
полистилистические
контрасты
лишь
усиливали
это ощущение.
Второе
отделение
началось
сонатой
Бетховена, и
пальцевая
россыпь
мелодического
ручейка
сменялась глубинными
раздумьями
глухого
гения в часы
вдохновенного
музицирования
наедине с собой.
Так сошлись
два начала —
романтическое
и
одновременно
волевое.
Чего не было
на концерте?
Не было
азарта, того
самого,
артистического,
когда
пианист, выпархивая
на сцену, всем
своим видом
обещает: я
вам сейчас
покажу, на
что горазд!
И делает это
иной раз
настолько
замороченно
ретиво, что,
только придя
домой,
осознаешь,
что за «яркой
ораторской интонацией»
солиста
скрывалась
лишь бравура.
На концерте
памяти
Исмаила все
было по-другому.
Ульвия всем
своим видом
давала понять,
что вовсе не
она главная
героиня вечера,
была какой-то
незаметной,
без внутреннего
«освещения».
Как
отшумевшая
страсть. Как
поминальность.
Всего лишь
как
посредник между
теми, кто все
это сочинил,
и нами. Без
тщеславного
желания
обаять зал и
положествующего
моменту
куража. Она
играла и кланялась,
кланялась и
играла, почти
механически
собирая
цветы, так ни
разу и не
улыбнувшись.
Словно все
это уже не
имело для нее
никакого
значения —
без него.
Ей очень хорошо
удается
пианиссимо —
одно из
«условий» исполнительской
состоятельности.
Вспомнился
Ростропович,
который,
репетируя у
нас, в Баку,
добиваясь
нужного ему
звучания, так
и говорил
кому-то из
оркестрантов
— цитатой из
Шостаковича:
«Нет, вы не
музыкант,
нет, вы —
меццо-фортист!».
Вечер тот и
остался в памяти
именно своей
тихостью,
каким и
остался в
нашей памяти
сам Исмаил —
незаурядный
и беспафосный...
Тема
посвящения
имела свое
продолжение —
Ульвия
исполнила
сонатину
молодого
талантливого
композитора,
аспиранта
Исмаила
Гаджибекова,
Руфата
Халилова. Посвященное
Ульвие,
8-частное, с
чеканной рельефностью
прихотливого
ритма,
вариационной
бесконечностью
тем, в
котором
смена «циклов»
идет без
остановки,
сочинение
это потребовало
изрядного
исполнительского
«оснащения».
А потом вновь
прозвучал
Исмаил —
«Эскизы в духе
Ватто», с их
деликатной
душевной
конструкцией
и капельками
укора в
мелодии у
правой руки —
жил среди
нас, корпел
ночами над партитурой,
дописывал
узеирбековскую
«Фирузу»...
«Эскизы» шли
один за
другим, печальные
и... разные.
Застенчивость,
ясное самообладание
и детская
беззащитность,
поэтический
лаконизм и
при этом
немыслимая палитра
всех
человеческих
переживаний.
Как дневник,
в котором
каждый
нынешний
день так не
похож на
предыдущий, а
последущего —
уже не будет...
Последний
эскиз
закончился,
вернее, не
закончился.
Это был
обрыв...
И как бы в
продолжение
темы — «Эскиз»
Кара Караева,
буквально
потрясший
зал
свежестью звучания,
— небольшое
сочинение, но
как же многое
в себя
вобравшее:
здесь были и
половодье
чувств, и
согласованность
частного и
общего, и
притягательность
джазовых
синкоп... И
сквозь все
это
просвечивало
строгое, спокойно-властное,
дисциплинирующее
созерцание
художника-мыслителя,
подчиняющего
порыв
организующему
интеллекту. А
еще от музыки
той веяло
какой-то
незатертостью.
Как
оказалось,
пьеса эта
была не так
давно обнаружена
Государственным
музыкальным музеем
культуры
Азербайджана
в архиве композитора,
кстати, там
же были
найдены сочинения
Ниязи,
Солтана
Гаджибекова,
Фархада Бадалбейли.
Редактором
части этой
музыки и
стала Ульвия,
явившись их
первой
исполнительницей,
— скоро должен
выйти ее диск
с записями 20
произведений
из того
самого
архива.
Кстати,
Ульвия ведь
еще и рьяный
пропагандист
творчества
отца и сына
Гаджибековых,
а недавно
увидело свет
ее объемное
исследование,
посвященное
всем
музыкантам
этого
великого
рода, включая
Исмаила, —
«Федаины
искусства».
Сегодня она
сожалеет, что
нарекла
книгу таким,
а не
каким-нибудь
другим
образом —
словно названием
дала
установку на
скорую его
кончину...
Правда, были
и сожаления.
Передать
необычность
специфики
того
фортепианного
вечера, я
имею в виду
его
«драматургическую»
линию, можно
было не
только
репертуаром —
требовался и
тот
необходимый
антураж,
который должен
был и мог
сделать
вечер
пронзительней.
Например,
повесить, как
это принято в
таких
случаях, на
сцене
портрет того,
кому был
посвящен
концерт. Или
же
предварить
его пусть
кратким, но
вступительным
словом-рассказом
о необычной
бакинской
чете, где оба
жили единым —
музыкой —
много ли у
нас сегодня
таких? Все
это,
несомненно,
сообщило бы
вечеру ту
самую нужную
интонацию,
ради чего он,
собственно, и
замысливался.
Я уже не говорю
о том, что
хорошо было
бы выставить
его, Исмаила,
картины в
фойе
филармонии —
он ведь был
незаурядным
живописцем,
как многое
они бы
рассказали
об этом
неординарном
человеке!
Например, о
его
творческих
предпочтениях,
кумирах,
портреты
которых он нам
оставил. То есть
необходим
был сценарий,
превращающий
концерт в
нечто иное —
вечер памяти.
Но все это —
штрихи-промахи,
хоть и
досадные.
Главное —
очень было
радостно на душе
за пианистку,
которая одна
из немногих,
пережив
безвременье
невостребованности,
не сменила
стезю на
приносящую
более ощутимые
дивиденды, а,
продолжая
работать над
собой,
осталась в
том, без чего
себя не мыслит.