СКАЗАНИЕ ОБ ОТЦЕ
маленькая повесть
Биби-Эйбатская мечеть
"Здравствуйте, даи".
"И тебе добре. Как дела, сынок?" "Да вот, из военкомата, в армию
забирают". "А ну-ка, зайди", - сторож молельного домика
пропускает Ахмеда под тёмные облупленные невысокие своды. "Твои родители -
коренные, и ты здесь родился, а знаешь, вокруг какой могилы вырос сей посёлок?
Ну конечно, вас в школе обучают другой истории - проклятых большевиков,
взорвавших в тридцать шестом году старинную мечеть. Вот только этот закуток от
неё остался. Запоминай: возле могилы Укейма-ханым,
дочери седьмого шиитского имама Мусы Казыма,
скрывавшейся в Баку от преследования арабских халифов. А сам имам казнён в
Багдаде Харун ар-Рашидом в 183 году хиджры".
Старик раздел юношу до пояса, смочил водой из кувшина голый
торс, шепча молитву: "Ничего не бойся. Аллах даровал тебе жизнь, Он и
позаботится о дальнейшем". "Скажи, дядя, а Аллах есть?" "Не
богохульствуй. Я не могу рассказать тебе историю наших святых, работа которых
продолжается даже после их смерти - она очень длинная, но одну - самую короткую
молитву - ты запомнить в состоянии? Тогда повторяй за мной..."
Перевал Гиндукуш
По-рыбьи наклонясь
и выбросив хвост осветительных оранжевых ракет, вертушка пролетала над
растянувшейся по трассе равными интервалами в пятнадцать метров
"нитке": красные наливники с серебряными
пузатыми цистернами, КАМАЗы с зерном, "барбухайки"
- разноцветные аляповатые грузовики, наполненные детьми в пёстрых тюбетейках,
женщинами, завёрнутыми в паранджу, вперемежку с овощами и фруктами.
Между ними втиснулись задравшие вверх свои хоботы, вращающиеся в разные
стороны, обнюхивающие крутые вершины спаренные
зенитки; танк с бульдозерным ковшом, готовый скидывать с бетонки подбитый и
пылающий железный хлам; стремительные, похожие на тёмно-зелёных ящериц бэтээры. Борта "зерепушей"
- бронетранспортеров - облепили солдаты в касках, кто-то приветственно помахал
"акаэсом" с заряженным рожком. Это шла
колонна, одолевшая Саланг, свободно вздохнувшая в
"зелёнке", уже представляющая отдых в Кабуле.
Свистела и курлыкала рация. Ахмед, стараясь в тяжёлом грохоте
дрожащего вертолёта не потерять настройку и устало взывавший: "Роща! Роща!
Я - Берёза", успевал всё же поглядывать и вниз и впитывать захватывающую
дух панораму. "Так вот ты какая - страна "пойдёшь, не
вернёшься", - думал он про себя. - И совсем не страшно - праздничный
карнавал".
Двигались красно-рыжие горы; хребты,
толкаясь, менялись местами, будто огромные жернова перетирали пространство;
маленькие по сравнению с ними лопасти работали вхолостую - разреженный воздух
не мог удержать их, и железная птица, покинув скукожившееся небо, нырнула в
длинное ущелье и вдруг, как подстреленный крупнокалиберной пулей большой слон,
неловко завалилась на бок, огненным шаром врезалась в белую скалу, рассыпалась
на части.
Перекинутый через седло лошади лицом вниз, заваленный
ворохом сухих колючек, прокусивших рубаху и брюки, Ахмед дёрнулся, но понял,
что связан. Лошадиные ноги катились колесом по пылящей земле с обглоданной
куцей травой, с бурыми, чёрными, серыми клочьями овечьей шерсти и рассыпанными
чёрными бусинами помёта. Когда отъехали на приличное расстояние, афганец
освободил его и блеснул в бороде зубами - в этом рокочущем лопотанье было одно
понятное слово: "шурави" - будто одинокая
щепка мелькнула и утонула в речном течении.
Забирались всё выше зигзагообразными тропками в заиндевевшие
горы. Тишь стояла такая гулкая и объёмная, что было слышно и движение крови в
собственных жилах, и сухой, болезненный кашель далеко впереди бредущего
человека. Утром ещё ничего - доброе солнце плавилось, словно кругляк масла в согретом
молоке, но ночное небо было холодным, чёрным до озноба, до траурной боли. Сияющая несметь недоступных звёзд -
иглистых, с переливами - лишь подчёркивала ощущение одиночества и сирости,
мнилось - ещё поворот и всё: окончательная, непреодолимая бездна, конец мира,
ни вперёд, ни назад. Но покуда выход находился
- вертикально в небо. Направо страшно смотреть - сплошной отвесный каменный
водопад; всадник, притираемый слева щелястой, выдуваемой ветром стеной,
вынужден только доверять чутью животных. Но даже низкорослые проворные лошадки
с косматыми загривками, привыкшие к горным походам, боялись и прядали ушами - с
ними надо было разговаривать, петь или, на крайний случай, повторять команду:
"Чу!" Звон в ушах, посвист ветра, хруст щебёнки - звук всё ширился,
полнел, давил непомерной тяжестью. Весенние снега таяли, и бурные потоки,
бегущие во всех направлениях, вызывали обвалы. Кучи камней разбирали руками,
ледяная вода прожигала ладонную мякоть до костей.
Наконец перевалили хребет Гиндукуш. Лошади перешли с рыси на
галоп, уносясь из промозглого, студёного предзимья, из черноты ущелий в запахи
жилья и травы, в беззаботное пение птиц, в ярко-красное море пылающих маков,
застилающих глаза, как кровь. Всё чаще попадались на пути светлокожие высокие
люди с фиолетовыми, как у лошадей, глазами.
Плен
На миг показалось, что дома: проснулся от настойчивого
воробьиного писка, от солнечного лучика, легко, как рука матери, коснувшегося
лица. В глиняном среднего размера сухом коробе, подпираемом на потолке крепкими
жердями, светится только дверь с деревянной решёткой, через которую Ахмед видит
другую стену, куполок мечети с вырезанным из жести, косо торчащим полумесяцем.
Протопал подросток- водонос, согнувшийся под тяжестью
бурдюка. Гулам, стоя на коленях, обнял голову барашка, что-то шепчет ласковое
на ухо, а когда распрямляется, барашек выпадает из его объятий, дёргается в
пыли, из перерезанного горла хлещет чёрная кровь.
И для Ахмеда находится работа - топить тендиры.
Руки в кровь собьёшь, обдирая растительность. Пытаясь добраться до живой мякоти
земли, и корявый уродец-саксаул, и мускулистая арча разламывают камни, запуская
в щели свои корни - и сдаваться просто так не желают. Он мог быть и молодым, и
старым: высокий, обветренный, с длинными гладкими волосами, в обветшалом
заплатанном халате, в самодельной обувке из
автомобильной резины - бьёт в барабан, крича: "Внимайте Рустаму!"
Поднимая палочку, призывает собравшихся к молчанию:
"Я расскажу сказку, хотя зачем я трачу на вас, болванов, своё время?"
Зачарованная толпа, реагирующая на каждую интонацию, на каждый жест,
разразилась аплодисментами. Собрав горсть медяков, никого
не поблагодарив, Рустам зашагал к ближайшей лавке, сопровождаемый детьми, и
купил леденцов для своих спутников и поджаристый чурек для себя. Он что-то
спросил у сидевшего на корточках Ахмеда.
Ахмед недоумённо пожал плечами. Рустам засмеялся, показывая
на две их соединившиеся на земле тени и, протянув руку, повлёк Ахмеда к дувалу, к которому приткнулся пыльный "Опель".
Преградившему им дорогу молодому человеку в сером шерстяном
чекмене, в мягких сапогах-чамузах,
сшитых из сыромятной кожи, Рустам сказал: "Позаботься о моём товарище. Он
из числа немых" и, перекинув через плечо хурджин
из ковровой ткани, напялив на голову шапку конической
формы, исчез в мареве полуденного солнца. "Рустам благословил тебя. Это
хороший знак", - слышит Ахмед на чистом русском. "А кто такой
Рустам?" "У Всевышнего есть разные любящие: молодые и старые,
разумные и сумасшедшие. Этот из тех сумасшедших... Меня зовут Махмуд. А ты тот
самый радист, которого хотят продать янки? А ты цэрэушникам
всё, что знаешь: коды, позывные - выложи, - глядишь, и обломится грудастая блондинка, катер и домик в штате Аризона".
"Как ты можешь? Я не предатель". "Кто ты по национальности? А не
врёшь? То-то я смотрю - на нас похожий. Я ведь в Баку учился. Здорово, земеля! А в городе где жил?.. Где
это? Так бы и сказал: Шихово, знаю - пляж мазутный, водоросли, особенно если
моряна. Но всё равно - чудо, своим рассказываю - не верят".
Из распахнувшейся калитки дувала
вышли оживлённо прощающиеся люди: целование рук, прижимание ладоней к сердцу.
Махмуд побежал к машине, занял место водителя. На заднее сиденье, хлопнув
дверцей, опустился человек в европейском костюме и каракулевой шапочке, в очках
в золотой оправе, с густой щетиной на лице (но не бородой!). Провожавшие
в белых чалмах, в голубовато-серых вольных одеяниях продолжали кланяться.
Натужно тарахтящий мотор неожиданно смолк, двое вылезли из машины, и Махмуд
поманил рукой стоящего в отдалении Ахмеда. "Вот, раис,
тот самый - из Шейховой деревни". "Дочь
бедного Мусы аль-Казыма? А ведь и мой род восходит к
зятю Пророка и дочери его Фатимы, так мы, получается, родственники? - сказал раис под смех прислушивавшихся к
его речи. - Ахмад - одно из имён Хазрата Мухаммада, у них общий корень "хамада", прославленный. Как же ты, мусульманин, воюешь
с мусульманином?" "Я никого не убил", - ответил Ахмед, более
обращаясь к переводившему его Махмуду. "Тебе не
представилось такой возможности. В ином случае - дрогнула бы твоя рука? -
тонкие пальцы раиса в тяжёлых тусклосеребряных
перстнях изобразили нажатие курка. - У афганских матерей не осталось слёз
оплакивать своих сыновей. На Страшном Суде первыми рассмотрят дела по крови. И
горе мусульманину, пролившему кровь мусульманина. До переворота какого-либо
отношения к политике мы не имели. Участие дервишей в войне - вынужденное
обстоятельство". "Какой он мусульманин? - раздалось со стороны. -
Разве знает хоть один сурат?" "Какой сурат вы хотите услышать? Мы могли бы произнести вместо
него". "Не надо, я сам!- воскликнул обрадованно Ахмед и зачастил: - Ашхаду алля иляха
илля-Ллах, ва ашхаду анна Мухаммадан расулю-Ллах". И когда все вокруг, добрея лицами,
радостно загалдели, зацокали языками, Ахмед понял: спасён! Нашли Гулама. "Какую цену ты хочешь за пленника?"
"Такому уважаемому господину мы не можем предложить цену".
"Спасибо. Я твой должник. Завещано Пророком: освобождать пленного, кормить
голодного и навещать больного. Все эти три устремления уже сами по себе являются
джихадом".
Вместо ломтика сушёного мяса с жёсткой лепёшкой теперь
получал Ахмед пити - жирный суп из баранины с горохом
в глиняном горшочке, на второе - плов; вместо вшивого рубища, в которое
превратилась гимнастёрка, носил белую длиннополую рубаху и шаровары. Решетчатая
дверь больше на ночь не запиралась, на земляной пол постелили тростниковую
циновку. По пятницам он участвовал в "Сама", священном ритуале
суфиев. В молитвенной комнате мужчины сидели на коврах, поджав ноги, закрыв
глаза, покачиваясь телами под печальную музыку ная, и
обильные слёзы стекали по щекам, оставляя тёмные полосы. И у тех, кому суждён
ад, не загорится плоть, омытая слезами.
Затем приехал Махмуд - вывезти к ближайшей заставе шурави. В пути он только после длительных уговоров нехотя
назвал имя - Саид Исхак Гилани.
"А что касается светлокожих высоких людей, это - потомки армии Искандера
Македонского. Не одна Империя - греческая, монгольская, британская - здесь зубы
обломала. Афганец рождается с оружием в руках, с оружием и умирает". Ночи
коротали у костра с его сладковатым кизячим дымом,
выпивая из припасённой Махмудом бутылки. "Тьфу, русское влияние", -
вздыхает Махмуд, выплёскивая остатки водки из пиалы в жадно трещащий костёр.
Спирт развязывает языки. "Что Македонский? Есть вещи более интересные. Согласно
нашему преданию, Иса спасся с креста и вернулся под
именем Юс Асафа в Кашмир, где уже жил в юности. На
западе Афганистана есть несколько деревень, в их священной книге "Предание
о Масихе" об этом сказано. Масих
- это Помазанник. Халиф Али похоронен в мавзолее Мазари-Шарифе,
поэт аль-Ан- сари в Герате. Великий
Мауляна Руми родился в Балхе, как и считающаяся вашей Мехсети.
Хаким Санаи - газниец. Как можно не знать Санаи?
"Божественная комедия", этот столп западной литературы, больше, чем
литературы, - целиком вышел из его поэмы "Сайр ал-Сабад",
то есть "Путешествие рабов божьих к месту возврата". Чего лыбишься?
Ничего, когда-нибудь убедишься в моей правоте... Источник Знания скрыт в
Афганистане. Почему все мировые державы рвутся сюда? Не за камнями же".
Таяла ночь, щедрая звёздами и открытиями; высветившиеся
горные пики щекотали пятки небес. Величественные горы - такое
же богатство, как зелёная дремучая тайга, неизбывное непокоем
море, просторная полынная степь; они по-своему выковывают дух, без страха
заглядывающий в глаза смерти и находящий в их глубинной пустотности
знакомые черты. На каком языке говорит Бог? И если это язык твоего
сердца, язык высокоречивого молчания, то Бог говорит
языком гор. Не забывайте, горы - это корни небес.
На прощание обменялись рукопожатием. "Жду в гости в
Союзе". "Иншалла!"
Возвращение
"Даже здесь, на передовой, где привыкли к сказкам
"тысячи и одной ночи", верится с трудом. Тем более, не поверят в
штабе". Ахмед без обиняков выложил свою историю особисту,
расположившемуся за столом напротив; недоверие майора
заставляло его выуживать из памяти мельчайшие подробности, отчего история не
становилась правдоподобнее. "Вы хотите меня арестовать?" "А ты
рассчитывал на медаль? Ещё Суворов сказал: лучше быть мёртвым, чем пленным.
Мёртвые сраму не имут". Майор заставлял Ахмеда рассказывать сначала - надеялся поймать на какой- то неточности? "А точно Гилани?
Командующий Южным фронтом - и без сопровождения, а номер машины? - потом вместе
со стулом придвинулся ближе. - У моджахедов объявилось новое оружие - Стингер.
Сколько самолётов сбито - ужас! Это же перелом в войне, и не в нашу пользу. Не
видел? Жаль, разведка сколько времени землю носом
роет. Вот если бы видел, да описал - сразу бы и медаль, и всё простилось".
Особист поднял трубку телефона: "Охрану и
машину!" В дверь постучали: "Товарищ майор, разрешите доложить".
"Докладывай, сержант". "Машина не заводится, ничего не понимаю,
с утра нормально катались". "Тогда командирскую". "С командирской мотор сняли, перебирают". "Сержант,
десять минут, и чтобы всё у тебя завелось. Чего дожидаемся? Время пошло".
Майор барабанил пальцами по столу: "Чёрт-те что.
А я ведь сам из семьи сеидов. Я-то понимаю, что творится". "Может, и
мне объясните?" "Это хорошо, что умеешь держать язык за зубами. Ладно, где наша не пропадала, отправлю тебя в часть -
дослуживать". "Спасибо, Ривлет Ризванович. Век не забуду". Ахмед выходит из кабинета,
щурясь и улыбаясь на солнце, говорит лежащему под "УАЗиком"
сержанту: "Спасибо, браток. Выручил".
"Да отстаньте вы все от меня, ради бога! В самом деле
не заводится".
Ползти вверх на трёхтысячник или
совершать марш с полной выкладкой на тридцать километров - пот глаза выел, и
соль пропитала хэбэ - пожалеешь, что на свет родился.
Еще год службы - как это было? До кишлака далеко, и пространство вокруг него -
неприкрытое, легко простреливаемое из засады. Патронов порой берёшь мало,
только то, что в лифчиках. Батальон разбросан далеко по задачам. Один человек
уползёт по арыку, а взвод постреляют, порежут на лоскутки. Тела, конечно,
вытащат; артиллерия дома с землёй сравняет - но кому от этого легче? Горе и с
той, и с другой стороны. Но кому - война, кому - мать родна. Война - бизнес
прибыльный. Оставим в стороне наживающих политический
капитал, некоторые - особенно предприимчивые - специально организовывали
нападение на советские гарнизоны. А на следующий день приезжали на грузовике
торговать стреляными латунными гильзами от снарядов.
Чтобы по-настоящему осознать свободу, надо побыть в тюрьме,
чтобы обрести вкус к жизни - надо пройти вдоль бездны. Ты думаешь, что
нуждаешься в славе, силе и богатстве? Нет, ты
нуждаешься в Любви.
Это ещё был не рай, но чистилище: женщины с открытыми лицами
и гладкими коленками, встреча после затянувшейся разлуки с родителями и
сёстрами, сутолока и соблазны большого города. Сосед Аркадий взял его своим
подручным на телефонную станцию. На их участке стояло двухэтажное женское
общежитие. Молодое тело требовало своё, Ахмед сошёлся с бойкой комендантшей,
старше него чуть ли не вдвое. И как его на всё хватало: работа, вечерний
техникум, любовные бессонные ночи?
Алёна
А потом он заметил светлокожую, большеглазую Алёну. Приезжая
из Пятигорска, она работала в химической лаборатории треста "Азнефть". Ахмед караулил её с работы, приглашал в
кино, ресторан, она всячески отнекивалась. Общежитие праздновало Новый Год. В
актовом зале нарядили ёлку, накрыли столы с обязательным винегретом, шампанским
и дамским портвейном "Три семёрки" (пьём, чтобы снять стресс; жизнь -
стресс, так что пьём всю жизнь), модными пластинками французского оркестра Поля
Мориа и Бони-Эм. Кавалеров
немного, и потому - нарасхват. Кто-то спросил: "Где Алёна?" "Я
приведу". Аркадий не возвращался, Ахмед вышел в пустой длинный коридор. За
дверью комнаты слышались сдавленные вскрики. Долго не отпирали. Выглянул
потный, в полурастёгнутой рубашке Аркадий, держась рукой
за расцарапанную щеку: "Сучка, отрастила когти". Плакала растрёпанная
Алёна. Ахмед вышвырнул Аркадия в коридор. "Ты что, друга на бабу
променял?" "Я тебя предупредил". На улице валил снег. Ахмеда
бросало то в жар, то в холод.
Уже весной, возвращаясь поздним вечером из техникума, Ахмед
увидел во дворе Аркадия, под жёлтым светом голой лампы играющего в шахматы с
племянником. Аркадий, не отрываясь от доски, крикнул: "Беги в общагу! Там
такое..." Наверное, на представление он опоздал. Хотя всюду горели окна и
за кисейными занавесками маячили тёмные силуэты, в самом здании было тихо.
Возле запертой двери застыла Алёна с двумя большими чемоданами:
"Комендантша выставила, куда теперь, на ночь глядя?" "А за
что?" "За нарушение правил социалистического общежития. Придирается
по пустякам: стирала чулки в умывальнике, пользуюсь электроплитой, привожу
посторонних. Ты же знаешь, - ложь. Ещё антисоветчину
шьёт. А тебе, вижу, смешно". Смех Ахмеда был заразителен, Алёна и сама
тихо смеялась: "А я общежитие назвала Паноптиконом".
"В моём доме прошу не выражаться. А что сие означает?" "В
восемнадцатом веке Иеремия Бентам спроектировал круглую тюрьму, где
заключённые, не подозревавшие об этом, круглосуточно контролировались. А
философ Фуко сравнил Паноптикон с современным обществом".
"Откуда такие знания?" "А ты думал, что ты один такой умный? У
меня папа, хоть и лесничий, увлекается историей, собирает рукописные
раритеты". Мимо проезжало такси. Ахмед по-разбойничьи звонко свистнул,
закинул в багажник поклажу, подтолкнул слабо сопротивляющуюся Алёну, хлопнул
водителя по плечу: "Гони, шеф! Тут недалече".
Через год Алёна родила девочку. Каждое лето летали в
Пятигорск. Из добротного деревянного дома с застеклённой верандой открывалась
картина Машукского заповедника. Плутая по лесу, густо
разросшемуся по горным хребтам, вышли к бронзовому Лермонтову. "Место его
гибели?" - спросил Ахмед. "Вероятное", - ответил Олег Фёдорович.
"Неужели нельзя было определить точно?" "Место определяли сорок
лет спустя. Свидетелей не осталось". "Подозреваю я, Олег Фёдорович,
вы-то настоящее место нашли, вам же здесь каждый кустик знаком".
"Угадал, зятёк. Многие годы об этом кричмя кричу, не слышат. В показаниях
очевидцев что сказано? Лермонтов стоял лицом к югу, спиной к горе Машук, а
убийца Мартынов - лицом к северу, спиной к Перкальской
скале. Ну и где здесь направление север-юг?" "Не томите, покажите
место". На развилке дорог под наклон сбегала в овраг тропка. "Здесь и
есть. Секундант князь Васильченко в мемуарах оставил: кто-то по Георгиевской
дороге ехал, и они ночью без оружия, поэтому тело Лермонтова стащили с дороги.
Позиция поэта была почти на самой проезжей. А на месте памятника никакой дороги
нет. - Олег Фёдорович указал ориентиры: - Вот Машук, вот скала. Овраг мешает, и
если человек ехал из Железноводска в Георгиевск, то терять время, преодолевая
острый угол, нет смысла. Он срезал по кромке оврага и выигрывал маневром почти
километр. Таков был путь весёлой компании офицеров июльским вечером 1841 года,
закончившийся трагедией и страшной грозой". "Олег Фёдорович, не жаль
потратить несколько лет жизни? И для чего? Уточнить метры. Не всё ли равно, где
лежать?" "Эх, Ахмед, что ты такое говоришь? Обидно мне даже", -
закашлявшись, Олег Фёдорович восстанавливает дыхание и изменившимся глухим
голосом декламирует: - "Есть место близ тропы глухой, \ В лесу пустынном,
средь поляны,\ Где вьются вечером туманы, \ Осеребрённые луной... \ Мой друг!
ты знаешь ту поляну, \ Там труп мой хладный ты зарой, \ Когда дышать я
перестану". Мистика! Так точно в шестнадцать лет предсказать.
Действительно, и туман садится, и облака, зацепившись за гору, полдня
стоят".
Это было самое светлое время Империи - середина
восьмидесятых: воскресшие надежды, распахнувшиеся архивы с
прежде запретным. Как пел тогда Александр Башлачёв: время
колокольчиков. Но уже томились большие колокола в предвкушении своей партии.
Олег Фёдорович показал средневековую рукопись Серапиона
Владимирского: "несытовьство имЪния
поработи ны, не дасть миловати ны сиротъ,
не дасть знати че- ловЪчьскаго естьства — но, акы звЪрье жадають
насытитися плоть, тако и мы
жада- емъ и не престанемъ, абы всЪхъ погубити, а горкое то имЪнье и кровавое к собЪ пограбити; звЪрье Ъдше насыщаються, мы же насытитися не можемъ: того добывше, другаго желаемъ!". "Интересно, да? Заметил ли ты, Ахмед,
дела давно минувшего имеют обратную сторону, а будущее - уже прошлое, только мы
о том не знаем. Много ли изменилось нутре человека за
шестьсот лет? Сними с него табу - эти оковы цивилизации, и в диком поле
останется дикий человек, зверьё зверьём".
15 февраля 1989 года Ахмед смотрел по телевизору вывод
советских войск из Афганистана. Проезжала техника, на одном из бортов мелькнул
гроб, обёрнутый красным стягом. Последним мост над рекой пересёк генерал Громов
и сказал в камеру: "За мной ни одного солдата не осталось".
Остались их души. Случилась гибель не 14 тысяч молодых
ребят, а гораздо большего числа, ибо обрывались родовые нити, и, как парусник,
брошенный на произвол ветров, будущее становилось без этих креплений легче и
иллюзорней.
В январе 1990 года Ахмед вывез Аркадия и его больную мать из
растревоженного и разорённого, как муравейник, города на своей развалюхе - "Москвиче" к морскому вокзалу, посадил
на переполненный паром. "У вас тесно, почему бы не занять освободившийся
дом? Ахмеду, как участнику войны, жилплощадь полагается", - в
исполнительной власти оформили документы. Ахмед продал
"Москвич", и деньги, вкупе с имеющимися на сберкнижке, выслал Аркадию
до востребования. Через семнадцать лет я встретился с Аркадием в Москве.
Прямо на улице у ларька выпили из пластиковых стаканчиков за упокой души отца.
"Одним бы глазком взглянуть", - признался Аркадий. Я промолчал,
подумав: "Хорошо, что не могут вернуться. В их счастливом неведении
предстаёт уютный, зелёный, приветливый город, которого уже нет".
"Если ты уйдёшь на войну, меня больше не увидишь. Тоже
мне, доброволец выискался, молодость захотел
вспомнить? Не настрелялся? Я запрещаю, я так и знала
- этим кончится,
решил оставить меня вдовой, а ребёнка - сиротой. Юлечку
сперва на ноги поставь". Она действительно уехала
в Пятигорск. Когда Ахмед на несколько дней вырвался домой, уже никого не
застал.
Гарабах
Во время атаки он напевал про себя Высоцкого: "Ведь это
наши горы, они помогут нам". Во время атаки всё, чем жил, чем дышал раньше
человек, представляется чем-то маленьким, ничтожным, невесомым. И нет
индивидуальной, неповторимой личности - всё лишь месиво, замешанное на крови,
из которого возводится кладка Истории. Война есть предел насилия всякой
государственности. Даже мудрецы заражаются милитаризмом и звериным
национализмом, что страшнее всякого поражения. Антиномия этому: от "нельзя
и надо" до "нельзя и не надо!"
Залегли под шквальным огнём. Лейтенант кричит:
"Вперёд!", никто не шелохнётся. Поднялась ещё одна фигура, сняла
шапку, рассыпала длинные волосы. И все встали. Потом Ахмед снова встретит эту
девушку, когда она с поле боя вынесет по очереди двух раненых. Сразу, в
горячке, в дыму она не разобралась, что один из обгорелых, истекающих кровью -
армянин, но, обнаружив в середине пути, всё равно вытащила обоих.
У хачика, с которым сошлись в перестрелке,
закончились патроны; он с диким визгом метнул в сторону приближавшего Ахмеда
автомат и плюнул ему в лицо. Ахмед отвернулся и пошёл прочь. "Зачем
ты не убил меня?!" - крикнул армянин. "Я не убиваю из-за собственной
ненависти. Я не убийца". Врага не надо видеть в упор. Когда ты видишь его
лицом к лицу, он перестаёт быть врагом.
23 октября 1993 года в результате армянского наступления на
юге пал Горадиз
- в изоляции
оказались Зангеланский, Джебраильский
и Губатлинский районы. Тысячи жителей хлынули в
сопредельный Иран. Ахмед в составе остатков Зангелан- ского полка прикрывал этот исход.
"Веди нас, командиров нет, один молоденький лейтенант,
что он может? Будь нашим командиром", - эти люди, с мольбой обступившие
Ахмеда, с жилистыми, заскорузлыми, вечно перепачканными землёй крестьянскими
руками, даже в форме мало напоминали бойцов. Но они уже устали бегать и бояться
и теперь только желали правильно распорядиться своей жизнью. А правильно
распорядиться заключалось в одном - правильно умереть. "Если мы сейчас не
прольём своей крови, то в будущем прольётся кровь наших детей. Вы хотите
трусливо существовать в кротовых норах, пережив детей? Наши товарищи уже принесли
свои жизни в жертву, чем мы хуже? Вы спрашиваете, что вас ожидает? Видите
непогребённые кости? Шехиды не нуждаются в почестях,
сам Аллах ныне оказывает им почести. Если тебя одолевает страх, выпей кружку
воды и съешь кусок хлеба, а потом пошли к чёрту эту мирскую жизнь".
"Зачем ты нас стращаешь? Мы и так еле живы. О
какой завидной участи толкуешь?
Над нашей головой повис меч, мы пьём из луж и жуём горькую
траву, так за какие блага мы будем отвечать?" "За это и
ответите".
Они не хотели его оставлять. Теперь он
говорил нечто противоположное раннему: "Вы нашли очень лёгкий
выход. Умереть - это мало". Они снова подчинялись его убеждённости и
горячей силе слова. Расстреляв последние рожки, Ахмед оглянулся назад. Вдалеке
последние бойцы переходили горящий мост. Он стянул с себя гимнастёрку и кинулся
к по-осеннему холодному Аразу, стремясь пересечь реку
вплавь.
Иранский шейх
На противоположном берегу, гулко натягиваясь под ветром,
хлопали брезентовыми боками белые палатки. Беженцы не торопились обживать их,
они ожидали отправленные к ним из Азербайджана автобусы. Старый, грузный
иранец, опиравшийся при ходьбе на посох, с коричневой, как каштан, кожей, с
крючковатым носом, долгое время^ прочёсывающий палаточный городок, остановился
перед Ахмедом: "Йа- Хакк!" "Йа-Хакк!" - вспомнив афганские уроки, ответил Ахмед и
поцеловал старческие руки. "Меня зовут Баба Тахир.
Ночью мне было видение относительно тебя", - старец говорил на плохом
азербайджанском, часто примешивая в речь фарси, но всё равно было понятно. До дома
Баба Тахира добирались на жёлтом такси. На
пограничном посту их пропустили беспрепятственно. Стражник лишь посоветовал
быстрого возвращения. "На свой автобус мы всегда успеем", -
пробормотал Баба.
В саду цвели и благоухали розы. В комнате, где они сидели на
толстом ворсистом ковре, коврами были увешаны даже стены. "Если тебе очень
необходимо на тот берег, ты перешагнёшь реку и не умея
плавать. Но никогда потом не сможешь повторить это действо. Чудеса не
совершаются напоказ, жизнь - самое большое чудо. Приходится удивляться
человеку, ежеминутно переходящему Реку Небытия и возвращающемуся. Я не требую
веры, я тебе её показываю", - Баба Тахир взял в
свои ладони ладони Ахмеда и
неожиданно выдохнул в его лицо громкое и грозное: "Ху-у-
у!" Руки Бабы удерживали и не позволяли ему свалиться в притягивающую
бездну. Ахмед закрыл глаза. Внезапно он столь явственно увидел внутри себя
огромное Око в паутине морщинок, внимательно изучавшее его, что похолодел от
ужаса. Как в калейдоскопе, цветные пятна складывались в узоры; каждый узор,
каждое новое сплетение заключало в себе тайну, казалось, ещё чуть-чуть и тайна
станет как небо - обморочно глубокой, но одновременно прозрачной, лёгкой и
понятной. Может, он и впрямь заснул. Медитация - тот же сон,
маленькая смерть, точнее, добровольное её приятие; но после сна ничего не
помнишь, тогда как после пробуждения, последовавшего после деликатного
покашливания шейха, он всё помнил и, главное, чувствовал, что в его сердце
взошла и закрепилась, подобно горной арче, сила, которой он не знал названия,
но которая была благом. Теперь им не надо было слов, в благоговейной
тишине они кивали друг другу лучистыми глазами, многозначительно улыбались и
попивали чай с ароматной травкой.
О, мы ещё не умеем вымолвить слово, где уж нам научиться говорить
молчанием.
Тубу
12 июня 1994 года вступило в силу соглашение о прекращении
огня. Соседи в складчину в честь возвращения Ахмеда накрыли дастархан:
резали барана, варили в закопчённых котлах плов. Ахмеда назначили инженером
телефонной станции, он обзавёлся связями, стал деловитым, не прикасался к
спиртному - к нему обращались за помощью не только по поводу его
профессиональных обязанностей, одно его присутствие предотвращало множество
конфликтов. Со стороны это выглядело жизнью светской - он не соблюдал
религиозных обрядов, но религия - не особенная жизнь, а сама - ежедневная живая
практика.
Метя двор, беженка Тубу то и дело бегала в
складское помещение (где и жила среди мётел, лопат, бочонков с известью; нужду
справляла в ведро, которое выносила по ночам и сливала в канализационный
колодец) - покормить или проведать грудное дитя, которое укладывала в чугунную
ванну и сверху прикрывала досками - на складе водились крысы. Поначалу
Ахмед мимоходом просто совал ей деньги, потом она убиралась в его доме, стирала
и гладила, готовила ужин. Однажды, задержавшись допоздна, - ребёнок сладко
посапывал рядом, и не надо никуда торопиться, - она подошла к дивану, на
котором, читая газету, ненароком заснул Ахмед и, скинув с себя одёжку, прилегла
с краю. Вся веснушчатая, молодая и горячая - была минута слабости. Как часто
под покровом ночи случается то, что непозволительно днём: "Прости, Тубу. У
нас ничего не получится. А ты живи здесь".
Ахмед переселился в опустевший после замужества сестёр
отцовский дом. Объявилась Алёна, но лишь для того, чтобы оформить развод - она
получала российское гражданство. "Недолго же ты горевал. Но мог бы найти
объект более достойный внимания. Конечно, ты всю жизнь, как истовый
мусульманин, мечтал о мальчике". "Какие глупости ты говоришь. Слава
богу, нет людей, недостойных любви, что ж, и дворничиха способна любить, как
гений. А мальчик хоть и не мой, но принял его как родного. Не оставлять же на
улице". "Но почему именно ты? Почему именно тебе до всего есть
дело?" "Алёна, не дури. Это временные
трудности: голод, разруха, всё утрясётся". "Не могу, Ахмедик. Вся страна была Родиной, а теперь каждый заперся в
своей коммунальной квартире и соседу глотку перегрызёт".
Мне кажется, я помню Юлю, хотя что
может помнить человечек, едва ступивший на ножки? Две короткие вздёрнутые
косички с бантиками - она любила изображать индийский танец, смешно дёргалась,
заставляла отца хлопать в ладоши и кричала: "Посмотрите на меня!"
Отец сильно смеялся. Он так больше и не женился. Когда ему рекомендовали
достойных женщин, отвечал шуткой: "Господь милосердный избавил меня от
жены, не будет же Он навязывать мне другую". А маму забирал другой
мужчина. Я уже учился в школе, спрятался и не откликался на взволнованный мамин
зов. Мама приходила ещё несколько раз, потом смирилась - у неё родилась двойня.
Конец
Отец перенёс инфаркт. Рано ложился спать, вставал со вторыми
петухами (первые голосят в полночь). И эти два-три часа до восхода Солнца были
самыми сладкими в жизни, когда можно, ни на что не
отвлекаясь, творить зикр - неслышную молитву. Не
только внутренний голос, каждая его частица взывала: "О, Аллах!"
Какое сердце выдержит подобную нагрузку?
Он всё более мягчел. Его кроткость доходила до комизма. Просил прощения у врача,
делавшего укол, за доставленное беспокойство. Радостно щерящаяся и машущая
хвостом собака бросилась ему на грудь передними лапами и запачкала белую
рубашку. "Почему ты её не прогнал?" - спросил я и услышал замечательное: "Я не мог отказать выказанной мне
дружбе". Но есть ведь иная власть - власть слабости. Она походит на
власть, которую имеют над родителями малые дети. Она основана на нравственной
чистоте того, кто повелевает, и на уверенности, что своим повелением он не
желает совершить насилия над чужой волей, и что повеление приносит радость тому,
кто её принимает. В мире, где преуспеяние вошло в плоть и кровь, подобная кроткость вызывает уничижительный смех. Но в том то и дело,
что при таком порядке вещей смирение достаётся с большим напряжением.
Его выписали из больницы - не хотели портить статистики.
Лицо его осунулось, но общее выражение показалось мне как-то светлее и
спокойнее прежнего. "Как хорошо умирать!" - он действительно умирал
легко, с полным осознанием происходящего и внимательно изучающим новый опыт.
"Старая карга! Кто бы мог представить - как
сладки её объятия, словно объятия юной красавицы... Я не мог жить от горя,
теперь умираю от силы Его любви".
Опыт этот касался другой Реальности. И когда он вдруг
поинтересовался последними новостями, и я перечислил: бельгийский психопат в
клоунском гриме пырял ножом новорождённых, падение цен на нефть, талибы
взорвали мост в Хайберском проходе, в пещерах
Тора-Бора. отец отвернулся к стене: "Ничего не меняется: тары- бары, суета
сует".
В январе 2001 года обещанный Конец Света на стыке двух тысячелетий
так и не состоялся, но случилась катастрофа единичного масштаба. Отец умер в
сорок лет. Сорок лет - это только молочные зубы мудрости, Мухаммад лишь
становился Пророком - и впереди целая жизнь, опрокинувшая миропорядок. По
ледяным скользким ступеням трудно подняться в гору, его хоронили близко к
дороге (под могилой героя советского пантеона - Ханлара, убитого царскими
агентами на нефтепромысле во время стачки 1907 года, гроб поддерживал сам
Сталин и будущие комиссары) - лом еле пробивал промёрзшую землю. Совсем как по
хадису Пророка: "К нему рано придёт кончина, скорбящих
о нём будет мало, а имение скудно". В ту ночь я видел сон: сияющий Престол
на возвышении, по одну сторону - пророки и святые, и Мухаммад на Престоле
показывает отцу место по другую сторону - где воины и шехиды.
Будда определяет страдание как наказание за вину и видит
Истину в избавлении от страданий, не подозревая, что страдание - есть награда и
самый кратчайший путь. Встретить беду - значит, встретить удачу.
Вернувшись после некоторой отлучки в 2007 году, я не узнавал
посёлка: вместо ветхих самостроек
- двухэтажные виллы, песчаный пляж перегорожен каменными заборами, выкорчеваны
ельник и маслинная роща, вместо прежней мечети - громада новой. Дорогу
расширили, могилы перезахоронили. Чужие люди показали мне новое место, я не
смог преклонить головы, я не уверен - моего ли отца эти кости.
Я стажировался в газете "Каспий" и стал
инициатором публикации беседы журналиста Искандера Аманжола
с предводителем Афганского движения за национальную солидарность и кутбом тариката Кадрийа Саидом Исхаком Гилани. "Какое отношение Афганистан имеет к нам?"
- возражали мне, но я настоял ещё и потому, что это имеет отношение ко мне. Что
добавить? Может, то, что мою жену зовут Кадрия. Весь
мир связан какими-то нитями, тронешь в одном месте, аукнется в
противоположном. Есть сотни вещей, которые можно сделать сотнями способов. В
конце концов выясняется, что для каждой вещи есть
один-единственный способ.
Я пишу эту рукопись, сын, пробегая, со смехом сбрасывает со стола листки. Кому нужна сия повесть? Кому интересна сия судьба, когда каждого ожидает собственный рок? Мне бы хотелось думать, что дети будут жить лучше нас. Может, и будут лучше. Но никогда они не станут лучше нас.
МАРАТ ШАФИЕВ
Литературный
Азербайджан. - - 2019.-№10.-С.77-86.