ИЗГОЙ
Повесть
Адрес я нашёл быстро. Улица называлась именно так, как и
было сказано. Совпадал и номер здания, в подвале которого находилась
винно-водочная лавка. Здешние люди казались мне родными, да и сама местность
была похожа на нашу. Мужчины бородаты, широкоплечи, здоровы.
А женщины такие же словоохотливые, как и наши. Эти люди приняли мусульманство
ещё в период Османской империи. И все они – мистики, родились в текии1. Христиане поселились здесь сравнительно недавно, в
прежние времена на этих землях невозможно было встретить крест. Жители до сих
пор общаются на своём родном языке. Арабским не владеют. Знают турецкий, но на этом языке не говорят.
Я зашёл в лавку, огляделся. Его нигде не было. Наверно, всё
ещё спал. Даже не понимая языка, я осознавал, что продавщица расхваливает своё
вино. Надо ждать – торопиться было нельзя. Мне по возможности нужно было
остаться незамеченным. Отошёл в сторонку. Старушка, сидящая на табуретке со
сломанной ножкой, ни свет ни заря пила вино. Руки у
старушки тряслись, и вино капало с подбородка ей на грудь. Красное вино
напоминало кровь. Сзади кто-то потянул меня за куртку. Я обернулся. Это был
какой-то мальчуган, бормочущий что-то на своём языке. Кажется, влип – сейчас все поймут, что я не здешний, приезжий.
Мальчик что-то говорил, а люди, находящиеся в лавке, смеялись. Мальчик был
тучным, с розовыми щеками. Наверно, просил денег. Мне надо было учитывать
подобные моменты – будь у меня в кармане деньги, я кое-как вышел бы из
ситуации. Засунул руку в карман. Мальчик смотрел на меня с невинной улыбкой.
Радостно протянул руку.
И внезапно я вспомнил своё прошлое. Обычно, как я ни
старался, я не мог вспомнить детские годы. А в те моменты, когда мне удавалось
возвратиться в те времена, головная боль прерывала мои воспоминания. Сейчас я
вспомнил себя в трёхлетнем возрасте, когда я неожиданно заболел корью. Тогда
бабушка собрала у соседей всё имевшееся у них золото и притащила домой.
Постель, на которой я лежал, пол, деревянные окна она разукрасила красным
бархатом, принесённым ею в дом ещё невестой как приданое. По мнению бабушки,
николаевские монеты, золотые кольца и серьги, развешенные в железном изголовье
кровати, на красном полотенце, повязанном на мою голову, и на уголках моего
одеяла, должны были излечить болезнь. Она считала, что золото – лучшая панацея
от кори. А мать, каждую ночь вытирая пот с моего лба,
охлаждала моё горячее от температуры тело холодной водой.
– Ты – мой падишах, – говорила она. – Вырастешь, у тебя тоже
будет много золота. Вот увидишь – нога у тебя легкая. В год, когда ты родился,
твоему отцу в школе наконец дали учебные часы. Скота у
нас прибавилось. Друг отца прислал на твоё имя из города десять тысяч. С того
дня, как ты родился, мы начали жить припеваючи.
В то время я ещё не знал, что такое золото. Но отец говорил
мне, что оно есть не у всех. Отец также говорил, что самый богатый человек в
мире – это тот, кто довольствуется бедностью. Но мне тогда было непонятно, как
можно довольствоваться бедностью. Ведь бедность – это когда у человека ничего
нет. Как может человек жить, если у него ничего нет? Как он может
довольствоваться этим? В то время я, как и все сельчане, не мог полностью
понять смысла слов отца.
Отец преподавал историю в сельской школе. Невозможно было
найти второго такого человека, так тщательно ворошащего исторические события.
Отец изобличил шесть великих ошибок Геродота. Он был единственным учителем
истории, который скептически относился ко многим походам Александра
Македонского. Для игры в шахматы он изобрёл новую фигуру, но, не найдя на доске
подходящего места для неё, решил промолчать об этом. Эта тайна была известна
только мне и бабушке. Услышав об этом от отца, бабушка взглянула на небо, а я –
на отца. В этот момент отец и сам показался мне всё ещё не изобретённой
шахматной фигурой.
Войну в Гарабахе отец связывал с
воронами, которые две зимы подряд каркали, не переставая. "Эту войну накаркали вороны, – говорил он, – люди не виноваты".
Уроки заканчивались в полдень, но домой отец возвращался только ближе к вечеру.
Он считал, что мужчина не должен сидеть дома и бездельничать. По завершении
уроков он оставался в школе один и копался в исторических данных. Отец был
заядлым книголюбом – целыми днями читал книги. Но событий, которые происходили
у него перед глазами, он понять не мог, так как они ещё не ушли в историю. Он
не считал события произошедшими до тех пор, пока те не уходили в историю. Порой
даже события, которых никогда не было, казались отцу произошедшими. Нередко он
путал небылицы с былью, выдумки – с правдой. Он каждый день тайком от матери
говорил мне, что у моих дедов имеются бесчисленные табуны и стада на горе Ниял, и если понадобится, он продаст лошадей, чтобы я смог
учиться в городе. Однажды он даже шепнул мне на ухо, что у нас в городе есть
усадьба с золотыми воротами. Но мы намеренно не переезжаем туда – стыдно перед
односельчанами. Они могут обвинить нас в трусости и сказать, что мы убежали,
испугавшись армян. Небылицы, которые он мне рассказывал, никогда не
заканчивались – обрывались посередине. Эти рассказы не имели конца. Теперь,
когда я вижу, что все события, происходящие в мире, не имеют логического конца
и обрываются посередине, я понимаю отца. Но в то время я, как и бабушка, не
понимал его и так же, как и бабушка, хотел довести эту историю до конца. Конец
незавершенной истории придумывал я сам.
В тот день, когда я заболел корью, отец, проходя мимо моей
кровати, обвешанной золотом, раздражённо взглянул на бабушку. Бабушка знала,
что молчание тоже своеобразное золото, поэтому она решила не разменивать свое
золото, превращая его в слова. Однако я не могу вспомнить тот день, когда
вылечился от болезни.
Я был единственным ребёнком в семье. Родился я слепым на
один глаз, а ростом был гораздо ниже своих сверстников. Да и сейчас не особо
высок. Сельская детвора называла меня "Одноглазый". С тех пор я подзабыл
своё настоящее имя. Раньше из-за моего обидного прозвища бабушка перессорилась
чуть ли не со всем селом – но позднее, как и я, всё же смирилась:
– Что поделаешь, – говорила она, – будь проклят доктор Самед: если бы тогда этот сукин сын предупредил нас о твоём
недуге, то я не послушалась бы твоего отца – сама бы отвезла тебя в Москву на
лечение. Сволочь, ни слова об этом не промолвил – чёрт бы его побрал!
Когда армяне начали обстреливать наше село, мне было
одиннадцать лет. Я пережил это со скорбью в душе и до сих пор, хоть и туманно,
помню эти дни. Почему-то мне кажется, что ничего не произошло – я просто
смотрел какой-то страшный мультфильм, и в мыслях всё перемешалось. Всё, что я
видел – всего лишь фильм, и со временем этот фильм завершится. В зале кинотеатра
включится свет, и я, заново вернувшись в те годы, буду жить вместе с родителями
и бабушкой. А дни, прожитые по сей день, не относятся
к моей жизни – это лишь фрагменты фильма. Я и сегодня живу, глядя на
происходящее вокруг и на себя во всём этом происходящем. Я – как бы один
человек, но живу как два разных человека и могу смотреть на себя со стороны,
находясь внутри этого события. Когда отец в последний раз поцеловал меня, у
меня со страху от выстрелов армянских пушек поднялась температура. Не обращая
внимания на эти страшные выстрелы, отец спросил у матери:
– Где градусник, не знаешь?
– Кажется, в моём сундуке с приданым, – ответила мать.
Отец встал и прошёл в спальню, принёс градусник и поcтавил мне. В этот момент на
крышу нашего дома упал выпущенный армянами снаряд. Камни посыпались прямо на
наши головы. Отец, словно отвечая им, направил старую винтовку в потолок и
выстрелил два раза. Позднее он и сам осознал, что эти выстрелы он сделал скорее
для того, чтобы доказать матери, что ничуть не испугался. Дабы рассеять
воцарившийся страх, я вынул из подмышки градусник и протянул матери. Я до сих
пор не могу забыть её округлившиеся от изумления глаза. С тех пор температура
моего тела – тридцать четыре градуса. Врачи так и не смогли повысить этот показатель.
В течение шести дней армяне беспрерывно обстреливали наше
село из русских пушек. Снаряды сравняли всё село с землёй, разрушили дома,
мечеть с одним минаретом, баню Шаха Аббаса. Некоторые из сельчан сбежали по
горной дороге и спаслись. Мой отец – учитель истории – не мог позволить себе
покинуть "историческую территорию" нашего села. "Я – учитель,
если я убегу от врага, то завтра дети не будут уважать историю", – сказал
он. Он до последнего отказывался покинуть село, несмотря на слёзные мольбы
матери. Из соседних сёл до нас доходили вести, что армяне убивают всех, даже
детей и стариков. Отец не верил в это. "В стране есть милиция, армия, –
говорил он, – такого беззакония быть не может! Армяне не посмеют совершить
такое перед историей".
На седьмой день, ближе к вечеру, стрельба внезапно
прекратилась. По радио, установленному у въезда в село, армяне объявили
последнее предупреждение на азербайджанском языке:
– У вас есть два часа, чтобы покинуть село! Ничего с собой
брать не нужно. Мы приостановили стрельбу. На горной тропе, ведущей к Агдаму,
для вас открыт коридор. Помощи из Баку не ждите – им сейчас не до вас. Женщины
и дети пускай пройдут к Агдамской тропе, а мужчины
собираются в мечети. Не бойтесь. Рано или поздно мы обменяем вас в Баку на
армян, попавших в плен!
Когда громкоговоритель умолк, мать обернулась и с ненавистью
взглянула в глаза отца. Этот взгляд матери до сих у
меня перед глазами. Под натиском этого взгляда отец опустил голову и от
бессилия зарыдал. Бабушка отказалась присоединиться к женщинам, как другие
старушки села. "Я не оставлю сына одного!" – сказала она и вместе с
отцом направилась к мечети. Отец, как ни старался, не смог переубедить бабушку
и, взяв меня на руки, шепнул: "Возьми этот пистолет – считай, что это
игрушка. Если вдруг армяне попытаются отвести маму куда-то, пристрели и её, и
себя.
Ничего не бойся, это всего лишь детская игра. От пули
человек не умирает. Таких примеров в истории пруд пруди", – сказал он и
прижал меня к груди. Хотел поцеловать и маму, но постеснялся бабушку.
Когда мы вышли на агдамскую тропу,
уже стемнело. Теперь я понимаю, что армяне запланировали всё это заранее.
Поэтому ближе к вечеру они разрядили пушки, чтобы настичь ночью женщин с
грудными детьми близ холма Джабаны. Обманутые
женщины, старики и босоногие дети, включая меня, бежали по горной тропе.
Старики стеснялись своего желания выжить в таком преклонном возрасте, женщины –
своего внешнего вида, а дети – своей усталости. Преодолев полпути, мы пришли к
косогору, ведущему вниз, и внезапно увидели два армянских танка, движущихся на
нас со стороны Агдама на большой скорости. За танками в нашем направлении
бежали вооружённые солдаты. Старики, увидев это, остановились.
– Нам лучше остановиться, – сказал, тяжело дыша, Молла Вели. – Они стреляют во
всех, кто двигается. Лучше подождём – может, достигнуто перемирие?
Прислушавшись к его словам, остановились все и начали ждать.
Бородатые армяне настигли нас, и один из них, едва держась на ногах под
воздействием алкоголя, направил на нас свой автомат:
– Куда это вы бежите? – крикнул он.
Бородач откуда-то знал наших сельчан. Обратившись к Молле Вели, гаркнул ему:
– Эй ты, тюркский ишак, неужели ты поверил, что мы отпустим
тебя живьём вместе с этими шалавами?
Ничего не ответив на оскорбления, Молла Вели упал на колени и промолвил:
– Умоляю тебя, пристрели меня, но женщин отпусти, проливать
кровь женщины – не по-мужски. Честь женщины – выше земли!
Армянин опустошил всю обойму автомата в живот Моллы Вели и, обернувшись к нам,
крикнул:
– Если не хотите убраться к своему молле,
становитесь в ряд!
Дрожа от холода и страха, мы, словно на уроке физкультуры,
построились в шеренгу. Тучный армянин начал выбирать из шеренги красивых и
здоровых женщин. Когда очередь дошла до моей матери, он крикнул на корявом
азербайджанском языке:
– Какая куколка! Ашот, я нашёл тебе бабу на эту ночь…
Дикая страсть, исходящая от армянина, пронзила мою душу, и
вдруг я вспомнил про пистолет отца. Мать пыталась спрятать меня, прижав к себе.
Одной рукой она держала меня за шею, а другой пыталась отделаться пощёчиной от
армянина, ласкающего её щеку. Я вынул пистолет и, тайком приставив к животу
матери, дважды нажал на курок... Вздрогнув от ужасного звука выстрела и
душераздирающего крика матери, я выронил пистолет. В последний раз обняв меня, мама опустилась на землю. Со страху я
попытался выбраться из её рук и побежать к армянам, но не смог – мать не
отпускала меня. Армяне не могли поверить, что одиннадцатилетний ребёнок может
пристрелить родную мать. Подумав, что выстрел раздался откуда-то со стороны,
они открыли огонь в темноту. Сельчане, воспользовавшись созданной мной
суматохой, ринулись назад, в сторону села. Воцарилась дикая сутолока. Некоторых
армяне расстреляли на месте, а некоторых уволокли к
танкам и увезли с собой.
Мне до сих пор стыдно вспоминать всё это. Даже не знаю, что
со мной произошло: я изо всех сил пытался выбраться из рук матери, которую
несколько минут назад с любовью обнимал и целовал. Я стучал кулаками о
неостывшее тело матери, пытался закрыть дрожащими руками её застывшие веки, но
всё это мне не удавалось – мама просто-напросто не отпускала меня. Таким образом прошло много времени. Уши то закладывало, то
отпускало. Мне было невмоготу глядеть на постепенно синеющее лицо матери. До
сих пор помню, как крикнул в последний раз и потерял сознание. Всю ночь я
провёл в объятиях матери. Сон смешивался с явью; и мне порой казалось, что мать
всё ещё жива, просто заснула, улегшись на земле. Пару раз я даже поцеловал её,
пытаясь разговорить. Мысли о том, что я пристрелил
родную мать, сильно терзали меня, но я гордился тем, что смог сдержать слово,
данное мною отцу. Мне удалось уберечь свою мать от армян. Она была здесь, и мы
лежали в обнимку. Но иногда я метался, пытаясь выбраться из её рук. Вопросы не
давали мне покоя. Почему я пристрелил родную Мать? Почему не смог пристрелить
себя? Чего я испугался? Интересно, накажет ли меня за это бабушка? Высмеют ли
меня ребята в школе?
Утром пастух из соседнего села отыскал меня живого среди
шестидесяти расстрелянных моих односельчан. Я выжил, но был как мёртвый. Это
осознавал и пастух, поэтому боялся меня. Ему тоже никак не удавалось освободить
меня из окаменелых рук матери. Дабы уберечь меня от армян, мать так сильно
прижала меня к себе, что её пальцы прорвали мою кожаную куртку и вонзились в
руки.
Люди, вызванные пастухом из села, принялись рыть у дороги
могилы. Когда они опускали окоченелое тело моей матери в могилу, им пришлось
опустить вместе с ней и меня. В тесной могиле руки матери раскрылись, веки
закрылись, и, выбравшись из её рук, я осознал, что навсегда потерял её. Стоя в
стороне, я в последний раз с горечью взглянул на её красивое лицо. На лице
матери было странное сияние, стереть которое оказалось не по силам даже смерти.
Кажется, это сияние видел и пастух, который, опасаясь внезапного появления
армян, поспешно засыпал её лицо землёй. Он пытался побыстрее
спрятать это сияние, чтобы армяне не явились на его блеск. Опустив голову, я
тихо заплакал. Отныне мне предстояло всё делать тихо. Пастух подошёл и взял
меня за руку:
– Чей ты сын? – спросил он.
Над моим отцом насмехались всем селом за то, что он путал
сегодняшний день со вчерашним. Поэтому раньше, отвечая
на этот вопрос, я называл имя матери. Но теперь у меня не было и матери, и я не
знал, что ответить пастуху.
– Верни меня в наше село, и я покажу, чей я сын! – попросил
я сквозь слёзы.
Не промолвив ни слова, пастух взял меня на руки и направился
к серому коню. Придерживая стремя одной рукой, он помог мне сесть на коня и
сказал:
– Вашего села уже нет, сынок, армяне его сожгли, сравняли с
землёй.
С тех пор лицо моего отца превратилось для меня в историю,
которую он так любил ворошить. В отличие от матери, жизнь отца оборвалась
посередине, как и его рассказы. Постепенно его лицо полностью стёрлось из моей
памяти. Я до сих пор в неведении – остался ли отец доволен
мной за то, что я пристрелил мать? По словам пастуха, армяне собрали всех
мужчин села в мечеть и заживо сожгли. Мне не верится, что мой отец умер такой
лёгкой смертью. Я прекрасно знаю отца – он не мог вот так спокойно взять и
умереть, не совершив что-либо нашумевшее для истории. Раньше, когда в мире
царил мир, бабушка очень сердилась, слыша от меня такие слова:
– Говори только правду, – возмущалась она, – твое мнение
меня не интересует.
Теперь правда заключалась лишь в том, что я собственными
руками убил родную мать. Отца и бабушку в мечети сожгли армяне. Вернуться в
село я уже не мог. Я был изгоем, и мне некуда было идти, не на кого было
уповать. Подтверждение своим мыслям я нашёл не столько в словах пастуха,
сколько в ужасной боли в его глазах.
Пастух отвёз меня к себе домой, и я погостил у него два дня.
В этом чужом доме я не мог ни есть, ни пить. Пистолет, который нашёл пастух и
вернул мне, я прижал к груди, как руку бабушки, и целых два дня лежал в
кровати, не смыкая глаз. Сна не было ни в одном глазу – видимо, сон тоже погиб.
Через день пастух привёз меня в город Агдам, который я
доселе не видел. Каждый вечер, читая газету, отец поднимал голову и громко
говорил бабушке – так, чтобы слышала и мать:
– Если Агдам восстанет, то армяне начнут отступать. Один агдамец равен сотням армян.
Я верил, что его слова пропитаны историей, и мне хотелось
рассказать агдамцам всё, что со мной произошло. С
того момента, как мы въехали в Агдам, я не мог сдерживать слёзы. Мне казалось,
что жители Агдама не в курсе того, что случилось в нашем селе – иначе они
схватили бы оружие и уничтожили бы армян. Однако ни один агдамец
не глядел в мою сторону. Мои слёзы никого не трогали. Люди были чем-то
обеспокоены, куда-то торопились. Каждый был занят своими заботами. Прогулявшись
с пастухом по центру города, мы купили на базаре лаваш и гаймаг
и перекусили. Затем в парке я впервые в жизни покатался на карусели. Почему-то
мне показалось, что оленю с карусели очень хочется выбраться отсюда и убежать,
куда глаза глядят – а глаза оленя были полны печали.
Ближе к вечеру пастух сдал меня в агдамский
детдом. Попрощаться со мной было выше его сил – это я понял по его глазам,
полным слёз. Оставив меня в кабинете заведующего детдомом, он вышел со словами:
– Сейчас куплю тебе воздушный шар и вернусь.
При словах "воздушный шар" наши взгляды
встретились. Мы оба, постеснявшись этой дурацкой
ситуации, опустили глаза – в этот момент воздушный шар мне нужен был меньше
всего. Наверняка пастух и сам это осознавал. Мне кажется, в те дни все
воздушные шары, продающиеся в Агдаме, были готовы лопнуть, едва надувшись.
Словно в воздухе Агдама тогда висели страх и напряжение. Город был вялым,
каким-то нервным, и одновременно безразличным ко всему происходящему. Все, у
кого имелись деньги и возможность, покинули Агдам. А у оставшихся
было чемоданное настроение. Ни уборщицы, ни воспитатели детдома на работу не
приходили. Никто, кроме старого сторожа, нами не интересовался. Сейчас я
вспоминаю, что хотя просторные, прохладные комнаты детдома и казались мне тогда
довольно светлыми, но я каждый день испытывал в этих светлых комнатах
потребность в еде и человеческом дыхании. В суматохе того времени правительство
окончательно позабыло о детдомах. Еду нам приносили сердобольные горожане. Чаще
всего еда эта была несвежей – но мы ели всё, что дают. У детей в то время словно от страха разыгрался аппетит. Здесь они за обе
щеки уплетали еду, которую дома и видеть не хотели. Но порой бывало так, что
никто о нас не вспоминал, и в те ночи мы ложились спать голодными. Девочек в
детдоме было намного больше, чем мальчиков. Голодными ночами девчонки тихо
плакали. В эти моменты они нуждались не только в еде, но и в человеческой
ласке. Я до самого утра успокаивал этих плачущих девчонок в глубине души, но
подойти, погладить их волосы, утешать их никак не решался. Как я мог вернуть им
их родителей? С тех пор я не выношу слёз. По сей день, видя плачущего человека,
я раздражаюсь.
Через несколько дней армяне начали обстреливать Агдам из
пушек. Это длилось на протяжении двух месяцев. То небольшое количество людей,
что еще оставались в городе, покинули Агдам и сбежали в Баку. В опустошённом,
заброшенном городе перестреливались солдаты, одетые в теплые бушлаты, какие
надевали советские военнослужащие во время военных парадов. Обе стороны
одевались одинаково, стреляли из одинакового оружия, выкупленного в русских
воинских частях, из-за чего было трудно различить их. Было непонятно, кто за
кого воюет, и куда направлены выстрелы. Как-то ночью исчез и старый сторож
детдома. Каждую ночь я видел в его будке, расположенной возле входа в детдом,
горящую лампу – без этого тусклого света я не мог заснуть. Этого света больше
не было. И вот однажды в городе появились армянские солдаты. Увидев в окно, как
солдаты, сидя на танках, объезжают город вдоль и поперёк, я понял, что Агдам
уже оккупирован армянами. В городе уже не осталось ни одного азербайджанского
солдата. Армяне могли найти нас в любой момент и расстрелять.
В ту ночь я спрятал плачущих девчонок в подвале и запер
дверь изнутри. Целых два дня мы, мучаясь от голода и жажды, прятались в подвале
от армян. На третий день я понял, что ещё немного, и эти маленькие девочки,
видевшие во мне спасителя, умрут с голоду. Глядя на меня полными страха
глазами, они молили меня о жизни. И хотя суть жизни я в то время понимал не
полностью, но прекрасно осознавал, что значит хлеб во время голода. Я и сам был
голоден, как эти девчонки. Я мог оставить их в подвале и пойти за едой в село,
к пастуху, привезшему меня сюда. Дорогу я помнил. Я сказал девчонкам о своём
намерении, и, успокоившись вмиг, они согласились ждать меня с хлебом. Девчонок
утешало то, что перед ними стоит уверенный человек, знающий, что надо делать.
Они радовались не на шутку, позабыв даже про армян, находящихся по ту сторону
забора детдома. "А что у тебя с глазом?", – спросила одна из них дрожащим
голосом. До тех пор ещё никто не спрашивал у меня о причине моей слепоты со
столь явной горечью. "Армяне выкололи", – солгал я этой девчонке с
длинной косой. Страх, появившийся на лице у этой шестилетней девчонки, был
настолько ужасен, что он навсегда остался в моей памяти. Её лицо сначала
искривилось, затем побледнело, и обняв меня, она
горько зарыдала. Другие девчонки, словно ищущие повод расплакаться, также
разрыдались. Никто до сих пор не лил таких горьких слёз по моему глазу. Я и сам
прослезился, но успокаивать девчонок не стал. Наоборот, стало приятно от их
заботы обо мне; если плачут, значит, любят меня. Это мне напомнило бабушку –
иногда, подумав о чём-то, она обнимала меня и горько плакала. Это вызывало
слёзы и у меня – я знал, что это от большой любви бабушки ко мне.
Поздно ночью я взял с собой самую смелую из девчонок и вышел
из подвала детдома. Я до сих пор в неведении об участи девчонок, которых
оставил одних, плачущих, в этом холодном подвале. Возможно, они умерли там с
голоду. Или же их обнаружили армяне и расстреляли. Возможно, они до сих пор
живы и годами живут среди врагов, привыкнув к такой жизни. Возможно, их
растерзали голодные собаки. Не знаю. Знаю только то, что, возьми я их в ту ночь
с собой, возможно, смог бы и спасти. Но я этого не сделал, так как в тот момент
я не был уверен в том, что это – путь к спасению. И потом – кто может сказать,
что путь, который я преодолел с той ночи по сей день,
это путь к спасению? В ту ночь, когда я перепрыгнул через высокий забор детдома
и очутился в тёмном, перепуганном городе, я не думал о том, о чем думаю сейчас.
Город был абсолютно пуст. Словно и голоса куда-то исчезли. Не было и ветра.
Армяне казнили и ветер. Я не знал улицы Агдама, не знал, где начинается дорога,
ведущая к селу. Железные рамы подожжённых машин, почерневшие дома, рассыпанные
по земле осколки стёкол и железа, разрушенные снарядами мечети и минареты
казались нам устрашающими тенями в ночной тьме. Город словно находился под
воздействием колдовства духов и ведьм. Со всех сторон веяло горячим дыханием
невидимого ужаса. Я боялся, но о возвращении назад даже не думал. Мне нужно
было принести из села хлеб для девчонок, спрятавшихся в подвале, которых в
любой момент могли обнаружить армяне и убить. Мысль о том, что они могут
умереть с голоду, казалась мне страшнее всех ужасов. Армян пока не было видно.
Весь город обернулся в кромешную тьму. Не было слышно и гула машин. Видимо,
армяне ещё не полностью обосновались в Агдаме. Хозяевами этого заброшенного,
страшного города нынче были голодные собаки, беспечно бегающие по его улицам.
Меня слегка успокаивало прикосновение пистолета, спрятанного за поясом, но я
всё же боялся собак. Благо, девчонка, которая шла вместе со мной домой к
пастуху, была из Агдама, и, в отличие от меня, она знала, где начинается
дорога, ведущая к горным сёлам. По словам девчонки, её отец каждую неделю водил
их в Зангелан, на прохладные родники. Преодолевая темноту и собачий лай, ближе
к утру мы нашли нужную нам дорогу, и – ноги в руки – устремились в горы. Когда
наступило утро, мы нашли убежище и приютились там. Этим убежищем была
автозаправочная будка, расположенная у въезда в Агдам. Порой издали раздавался
гул танковых гусениц. Ближе к полудню на небе появились два вертолёта. Собаки,
испугавшись гула пропеллеров, начали лаять, но как только вертолёты скрылись из
вида, животные тоже умолкли. Но одна старая собака всё ещё продолжала лаять –
наверно, ей до сих пор мерещились вертолёты, и она лаяла не на реальный, а
воображаемый вертолёт. Вслед за вертолётами в небе появилась стая журавлей, но
лаять на птиц собаки не стали.
Лёжа на спине, я глядел на плывущую по небу стаю журавлей.
Мой отец считал, что журавли и финиковые деревья относятся к роду Адама.
Говорил, что все люди – родственники журавлей и фиников. Он рассказывал, что в
Багдаде сбор фиников начинается после прилета журавлей. Если стая журавлей
застрянет где-то в пути или перезимует в другом месте, то в Багдаде в том году
фиников не собирают, так как разрешить сбор фиников должны именно журавли. И
только после того, как прилетают журавли и криками дают понять, что пора
собирать финики, местные арабы начинают сбор. До появления журавлей в Багдаде
никто фиников не ест. Следовательно, человек, журавль и финики живут в единой
духовной цепи, повторяют друг друга, следуют друг за другом.
Каждый раз, когда отец начинал эту замысловатую притчу о
финиках и журавлях, бабушка вставала и выходила из комнаты. А я не мог сдержать
смех, так как представить себе не мог, как может журавль знать про финики.
После того, как журавли скрылись из вида, моя спутница положила дрожащую руку
мне на плечо и указала движением головы на стоящий рядом сгоревший дом. Я
заглянул внутрь дома, испепеленного снарядами, и разглядел среди развалин
заплесневелую лепёшку хлеба. Без малейшего раздумья вошёл в дом, а девчонка
последовала за мной.
Уже три дня, как во рту у меня не было ни маковой росинки. С
того момента, как я увидел на полу этот чёрствый хлеб, я решил: делиться с
девчонкой не буду. Я понимал, что это нехорошо, но ничего не мог с собой
поделать. Я подобрал хлеб и принялся есть его.
Девчонка стояла в сторонке и глядела на хлеб, не решаясь подойти поближе. Она
плакала, осознавая, что не в состоянии что-либо предпринять.
Хлеб был твердым, как камень; у меня во рту пересохло, и я
не мог смягчить его слюной. Я изо всех сил пытался прожёвывать откусанное,
проглатываемые куски раздирали мне горло. Захлёбывался, икал, но продолжал
жевать – наконец, изрядно устав, бросил хлеб на землю. Девчонка быстро
подбежала, подобрала хлеб и, повернувшись ко мне спиной, начала грызть его,
обливаясь слезами. Внезапно я почувствовал во рту вкус крови. Поднёс трясущуюся
от злости руку к губам и понял, что вместе с кусками чёрствого хлеба я
проглотил несколько зубов. Сейчас я не могу понять, почему не хотел делиться с агдамской девчонкой этим чёрствым хлебом. Видимо, человек
не всегда осознаёт то, что он делает. Иногда бывают шаги, которые совершаются
сами по себе, независимо от человеческой воли и рассудка. Получается, что в
теле человека тоже имеется рассудок, о существовании которого человек не знает.
Этот рассудок предназначен физически защитить, уберечь
человека. У этого рассудка нет ни совести, ни сострадания. Агдамская
девчонка не обиделась на меня за этот хлеб. Да и я сам не обиделся на себя. Как
только наступил вечер, мы вновь вышли на дорогу и начали бежать в направлении
села пастуха. По этой дороге, знакомой агдамской
девчонке, мы пробежали до самого рассвета. Утром мы нашли подходящее место и,
укрывшись там, начали ждать ночи. Таким образом мы
несколько дней шли в ночной темноте, прячась днём от армян, а ночью – от собак.
На протяжении всего пути мы прятались в руинах сожжённых домов. Ели всё, что
попадало под руку – а когда было нечего есть, оставались голодными.
Наконец однажды утром мы добрались
но берега реки Араз. Дорогу дальше агдамская девчонка не знала. Как только увидели реку, мы
поняли, что заблудились. Пастух жил в горном селе, а мы пришли к приречным
сёлам. На противоположном берегу реки была уже неазербайджанская территория.
Мой отец часто показывал мне реку Араз и говорил:
"По ту сторону Араза находится Иран. Там живут
такие же азербайджанцы, как и мы. Они говорят на нашем языке, справляют
свадьбы, такие же, как и у нас. На их коврах такие же узоры, как и на наших. Во
время праздника Новруз они тоже, как и мы, прыгают
через костры. Если они узнают, что армяне посягают на наши земли, непременно
придут к нам на помощь. Азербайджанцев, живущих в Иране, намного больше, да и
оружие у них есть". Мне захотелось ухватиться за слова отца, как я
когда-то брал его за руку, и перейти на противоположный берег реки Араз. Решил, что лучше просить помощи у жителей Ирана, чем
искать хлеб для голодных девчонок, спрятавшихся в подвале от армян и ожидающих
меня. Но агдамская девчонка не хотела, чтобы я
переходил реку – её маленькое сердце словно заранее
ощутило происшествия, ожидающие нас по ту сторону реки. Но в то мгновение я был
готов ухватиться даже за соломинку. Я во что бы то ни стало
должен был отомстить армянам за отца, живьём сожжённого в мечети, и за
мать, которую я собственноручно пристрелил. На тот момент мне казалось, что
иранцы, растрогавшись от моих слов, разрыдаются, прибегут вместе со мной в наше
село и, отомстив армянам, найдут моего отца, и поблагодарят его за защиту
азербайджанской истории.
Реку я перешёл легко – вода была не такой уж и бурной.
Вооружённые иранские пограничники, притаившиеся на берегу, надели на меня и на агдамскую девчонку наручники и сдали бородатым солдатам
иранской исламской революции. Эти бородачи усадили нас в открытый кузов старой
военной машины и привезли в центр маленького городка. Они высадили нас из
машины возле солдатских казарм, расположенных на окраине города, у леса, и
отвели в разные комнаты. Затем, словно совершив великий подвиг, гордо
удалились. Иранские солдаты не понимали моих слов, сказанных им на
азербайджанском языке. Кажется, мой отец перепутал Иран с какой-то другой
страной. Никто из людей, которых я здесь видел, не знал азербайджанского языка.
Продержав нас в разных комнатах без воды и еды всю ночь, на следующий день они
отвели нас в чей-то кабинет. Я до сих пор не знаю, кто был тот человек. Может,
тот человек никогда не жил? Отчего-то мне кажется, что он никогда и не умрёт,
так как есть люди, которые могут смехом довести до гроба даже саму смерть. Этот
тучный, улыбчивый мужчина был как раз одним из таких людей. Увидев нас, он
спросил:
– Нэ джурсуз2?
Я был несказанно рад встретить в Иране улыбчивого человека,
владеющего нашим языком. Звали его Гасан. Он общался
с нами крайне любезно. Изначально он даже растрогался, расцеловал нас в щеки.
Узнав о том, что мы сильно голодны, дал поручение принести нам еду.
Захлёбываясь, мы вмиг уплели принесённый нам плов с фасолью. Затем он спросил,
откуда у меня пистолет, и с какой целью я прибыл в Иран. Я
рассказал ему о том, что на противоположном берегу реки армяне убивают нас
российским оружием, как моего отца заживо сожгли в мечети, что ночами по Агдаму
шастают псы-людоеды, что в подвале детдома спрятались маленькие девчонки,
которые могут умереть с голоду, и что если так продлится и дальше, по ту
сторону реки не выживет ни один азербайджанец. Внимательно выслушав
меня, Гасан вдруг рявкнул:
– Послушай, мальчик, я спросил у тебя, с какой целью ты приволок в Иран этот пистолет! Всё, что ты рассказал, не
имеет к нам никакого отношения! Погибаете – так чёрт с вами!
Агдамская девчонка, молчавшая всё
это время, испугалась этих жёстоких слов и начала
плакать. Пытаясь успокоить девчонку, я обнял её и спросил у Гасана:
– Вы можете дать мне солдат?
Гасан с изумлением взглянул на
меня:
– А на что тебе солдаты? – спросил он.
Я подошёл к Гасану и едва слышно
прошептал:
– Я пойду воевать против армян!
Не промолвив ни слова, Гасан начал
с изумлением мерить взглядом то меня, то девочку. И вдруг он громко рассмеялся,
разразился диким хохотом. До того времени я ни разу не видел человека,
смеющегося с такой злостью. Я никак не мог понять, как человек может смеяться так фальшиво и в то же время от души… Мне было
невдомёк, что именно могло рассмешить его в моих словах о гибели людей по ту
сторону реки.
– Перестаньте! – буркнул я.
Его смех внезапно прекратился. Выражение лица осталось
неизменным, а искусственный смех как рукой сняло. Он резко встал, подошёл ко
мне и влепил сильную оплеуху, потом свалил меня на пол
и начал пинать. От последнего пинка у меня потемнело в
глазах. Я на некоторое время потерял сознание и пришёл в себя, когда солдаты,
схватив меня за руки, выносили из комнаты, волоча по полу. Я заметил
покрасневшее лицо Гасана – он содрал одежду с агдамской девчонки и разглядывал её с нечеловеческой страстью.
Мне до сих пор неизвестно имя той агдамской девчонки.
Я не запомнил даже её лица. В детских домах девчонки скрывали свои имена от
мальчиков. Но я знаю, как называются её глаза, уставившиеся на меня в тот
момент как на последнюю надежду; я знаю, как называется взгляд, передаваемый
этими глазами. Этот взгляд называется "страх". С тех пор, как я
увидел этот взгляд агдамской девчонки, я узнаю страх
в лицо. В тот день солдаты избили меня и отвели в камеру.
Из камеры я слышал крики агдамской
девчонки – второго человека после моей матери, униженного животной страстью
человека у меня на глазах; в тот момент я возненавидел отца, который внушал мне
не действительность, а историю. И там же, в камере, я внезапно осознал, что
справедливость и совесть могут быть лишь щедростью сильного
по отношению к слабому. На самом деле моё сострадание к агдамской
девчонке в этой темнице ничего не меняло. Гасан
сделает с девчонкой всё, что пожелает, так как он сильнее меня. Поэтому нужно
быть сильным.
Дальнейшая участь агдамской девчонки
мне неизвестна. Скорее всего, её оставили в Иране – или же, обесчестив её, Гасан казнил её на виселице, как опороченную женщину. Не
знаю… Я стараюсь не думать об этом… Так легче жить –
не мучаешься.
После двухдневного содержания в холодной камере меня усадили
в попутную машину и привезли к берегу Араза.
Оказалось, что Гасан, умеющий фальшиво смеяться над
всем увиденным, продал меня нахчыванцу, прибывшему в Иран торговать медью. Когда иранцы, с которыми
он начал сотрудничать после развала Советского Союза, сообщили ему, что взамен
продаваемых им медных проводов они дадут ему не деньги, а беспризорного
маленького азербайджанца, он сразу согласился – ему не хотелось, чтобы
незнакомый ему маленький соотечественник гнил в иранских тюрьмах. Они сдали меня
ему на границе. Это был высокий молчаливый человек. У меня от побоев распухло
лицо, все в засохшей крови, вытекшей из разбитых губ. Я почувствовал, что,
увидев меня, нахчыванец рассердился. Гасан расхохотался:
– Ну что, недоволен обменом? Сильно
помят? Если хочешь, поменяю – расплачусь с тобой долларами?
Нахчыванец как ни в чём не бывало улыбнулся и, ничего не ответив, взял меня на руки. Мы
пересекли Араз и перешли
через границу. Нахчыванец ни разу не оглянулся – он
молчал всю дорогу, даже не спросив, каким образом я очутился в Иране. Но на
повороте из Седерека в Нахчыван
попросил водителя остановить машину. Не промолвив ни слова, вышел из машины и
побежал к невысоким горам. У него сильно тряслись плечи, и было понятно, что он
плачет. Распознавать плачущего человека издали я научился в детдоме. Вскоре он
вернулся – лицо у него было, как опустошённое облако. Он встал возле
приоткрытой двери машины и, впервые взглянув на меня, наконец
раздражённо промолвил: "Нет у нас ни чести, ни совести!"
…Мы направились в Нахчыван. С тех
пор я ни разу не встречал человека, способного так искренне выругать себя.
Таким тоном он мог говорить только лишь с самим собой. Другие бы его не поняли.
Я недолго прожил в нахчыванском доме этого человека.
Этот молчаливый человек, продающий медь, был законником – работал в милиции.
Даже невзирая на должность, он не мог содержать в своём доме чужого ребёнка
втайне от правительства. Как ни странно, я очень быстро привык к этому
молчаливому человеку. Будучи вместе, мы никак не общались – но все равно я
сильно привязался к нему. Он был сильным человеком. На него можно было
положиться. Он бескорыстно любил своё окружение. Был благодарен за все, что
имел. Боялся потерять лицо. Дабы не умереть с голоду, он занимался торговлей,
но презирал людей, зарабатывающих деньги подлыми путями. Мне не хотелось
расставаться с ним – однако мы прибыли в Баку, где он хотел сдать меня в
какой-нибудь детдом. Но ни один детдом не согласился принять меня у этого
молчаливого человека, так как у меня не было никаких
документов и установить мою личность было невозможно. Единственным
учреждением, которое могло бы засвидетельствовать мою личность, было архивное
управление нашего села, которое армяне сожгли дотла. Фактически я был здесь, но
официально меня не было. У меня не было ни имени, ни адреса. Меня не знало ни
правительство, ни здешние люди. Я был тенью, миражом. Эти люди не знали ни
моего отца, ни мою бабушку. Как я мог объяснить им, кто я такой? Возможно, если
бы этот молчаливый законник заплатил заведующему детдома
немного денег, то заведующий сделал бы меня "кем-либо". Но нахчыванец не сделал этого.
Наконец, спустя неделю скитания, меня согласились принять в
новую школу-лечебницу, построенную в посёлке Маштага для умственно недоразвитых
детей. В последний раз этого молчаливого человека, выкупившего меня в Иране, я
увидел возле железных ворот этой лечебницы. Попрощавшись с главврачом
лечебницы, согласившимся принять меня, нахчыванец
нагнулся и молча уставился на меня.
С тех пор прошли годы, но я до сих пор не понимаю, что
именно он хотел сказать этим взглядом. Однако я знаю, что этот человек мог бы и
не выкупать меня в Иране. В таком случае я мог бы прожить совершенно иную жизнь
и стать совершенно другим человеком. Я не могу оценивать уже прожитую жизнь,
оставшуюся во вчерашнем дне. Ясно одно – я волей-неволей прожил эту жизнь. В
этой моей жизни поучаствовал и тот молчаливый человек. Получается, что этот
человек являлся олицетворением вмешательства Всевышнего в мою жизнь. Прощаясь
со мной, он не промолвил ни слова – просто положил мне в карман немного денег и
вернулся в Нахчыван. А я остался в незнакомом посёлке
Маштага. Наряду с умственно недоразвитыми детьми, в лечебнице были и дети без
документов, как и я. Это было закрытое учреждение за высоким забором,
охраняемым милицией. В отличие от детей без документов, умственно недоразвитые
дети в обязательном порядке содержались в этой лечебнице аж
до совершеннолетия. Большинство из них были неизлечимо больны. Врачи всего лишь
кололи им успокоительные средства. Они были абсолютно беспамятны – никого не
узнавали, ничего не помнили и не осознавали, ни от кого ничего не хотели.
Целыми днями сидели за запертыми дверями и разговаривали сами с собой.
В первые дни я чувствовал себя таким одиноким, что считал
этих больных рождёнными намного счастливее, чем я. По крайней мере, у них не было
столь горьких воспоминаний, как у меня. Они ничего не осознавали – и,
следовательно, не могли воспринимать потерю. Во дворе лечебницы стояло
недостроенное школьное здание. Школа была предназначена для умственной
реабилитации больных, но уроки в ней не проводились. Не было видно даже
учителей. Здоровых детей, таких, как я, не имеющих документов, содержали здесь
тайком. Главврач, принявший нас в лечебницу без разрешения, оформил нас как
больных. Наши имена были отмечены в документации как имена больных, но
отношение к нам было не как к больным. Только трижды в день – во время еды – мы
становились в ряд и приходили в главное здание. А в остальное время мы были
свободны. Даже сотрудники милиции закрывали глаза на наши действия. Дети часто
перепрыгивали через высокое ограждение лечебницы и уходили в село – носили
сельчанам воду, покупали им хлеб. Иногда их забирали на дачи, чтобы очистить
землю от сорняков. За проделанную работу дети брали у сельчан деньги. Но я за
работу денег не брал. Наоборот, сидел у забора лечебницы и помогал старикам
переходить дорогу. Поэтому жители Маштаги любили меня больше, чем других детей.
Я заразился от нахчыванца молчаливостью: в чужой
среде, среди незнакомых людей, я не говорил ни слова. Целыми днями я сидел
лицом к стене и молчал.
Большинство врачей лечебницы не приходили на работу из-за
маленькой зарплаты. Вместо них уколы детям делали уборщицы – они били детей,
обращались с ними очень грубо. Большинство уборщиц даже
понятия не имело об ужасах, происходивших в прифронтовой зоне. Они не
верили, когда я рассказывал им, как армяне сожгли наше село дотла. А когда я
сказал, что собственноручно застрелил мать, дабы спасти её, они рассмеялись.
Царящая в то время повсюду нехватка денег пересекла и
ограждение лечебницы. Даже здешние дети из кожи вон лезли, чтобы по ночам
засыпать на сытый желудок. Села им было уже недостаточно. Сразу после завтрака
большинство разумных детей садились в поезд и уезжали в город на заработки.
Вначале я не решался ехать в город вместе с ними. Эти дети смогли приноровиться
к жестоким правилам окружающего мира раньше меня. Их тоже, как и уборщиц, уже
не волновали чужие горести. Они тоже хотели жить благополучно, как и люди по ту
сторону ограждения. И довольно рано поняли, что для этого надо "трудиться".
Робкие сельские дети изо дня в день менялись у меня на глазах. Они уже в столь
юном возрасте превратились во взрослых, грубых, эгоистичных мужиков. Из-за
моего неумения зарабатывать деньги я превратился в их глазах в одного из
больных детей. На тот период всем жилось нелегко. Если бы отец был жив, то
назвал бы эти дни "днями вне истории". Все люди, которых я мог
видеть, действительно покинули историю, чтобы жить лучше. Никто никого не
стеснялся. Люди были готовы на всё, чтобы зарабатывать деньги, не задумываясь могли унижаться. Словно все сложили гордость и
спрятали "в далёком уголке истории". Они жили так, как хотели, делали
всё, что им хотелось, никого не стесняясь. Уже никто никого не упрекал. Понятия
"плохое" и "хорошее" были условными, а главным условием
было зарабатывание денег. Это было странно, так как здесь не было армян,
стреляющих в людей. Здесь не было тех страхов и ужасов. Однако, несмотря на
это, здесь мало кто жил для истории. В те годы людей объединяла лишь одна
мысль: выжить. Люди адаптировались к новым условиям и пытались найти во всём
происходящем собственную выгоду. Даже изгнанные со
своих родных земель, сродни мне, вместо того, чтобы вернуться назад и
отомстить, обогащались, продавая выдаваемую им гуманитарную помощь.
Ежедневно я видел на Маштагинском
рынке беженцев, продающих выданную им гуманитарную помощь. Интересно, каким
образом боязнь смерти от голода возникла в местах, где смертью даже не пахло?
Почему этим людям хотелось только есть? Вскоре я тоже, как и все эти люди,
привык есть. С утра до вечера я набивал рот всем, что попадало под руку, дабы
не умереть с голоду и выжить в этой непривычной среде. В то время мне казалось,
что если не буду есть, то непременно умру. Другой
опоры для выживания у меня не было. У меня не было ни близкого человека, чтобы
излить ему душу, ни врага, чтобы подраться с ним. Стоило мне увидеть у больных
детей кусок хлеба или огрызок яблока, как я набрасывался и отбирал. За это
уборщицы несколько раз отлупили меня, но это было бесполезно: мне почему-то всё
время хотелось есть. Хотя такими были все – постоянно что-то ели. Мне кажется,
что в то время я съел даже "Историю". Съесть историю в те годы для
меня было проще простого, так как съедание собственной истории не требует от
человека большого ума и много сил. Берёшь историю, закрываешь глаза,
проглатываешь – и все дела… Лишь бы был аппетит. А для
того, чтобы есть хлеб, надо было работать. А я не умел работать. Профессии у
меня не было. Я не учился. Значит, у меня не было и будущего. Отец мой остался
в своей любимой истории. Мать я собственноручно похоронил на холме Джабаны. У меня остался только живот. В то время даже дети
строили своё будущее собственными руками. А мне, "строя своё
будущее", больше всего хотелось есть. Целый год я выживал, съедая всё, что
попадалось под руку. На второй год мне пришлось присоединиться к другим детям и
протирать окна стоящих перед светофорами машин. Я был слеп на один глаз,
поэтому не очень-то и справлялся с этой работой. Но как бы мало я ни
зарабатывал, на еду мне хватало. Даже однажды я смог позволить себе посмотреть
фильм в сельском клубе, поедая мороженое. В дневном свете я ещё кое-как
справлялся, но темнота создавала мне неимоверные трудности. Я боялся темноты;
из-за частичной слепоты я не мог разобраться в сумме заплаченных мне денег. Некоторые,
видя, что я слеп на один глаз, недоплачивали. А некоторые, сжалившись, платили
больше положенного. Таким образом я несколько лет
провёл перед светофорами, протирая окна машин и зарабатывая на жизнь.
В те годы я подружился с городским мальчиком по имени Самир. Самир был из обеспеченной
семьи. Его отец владел несколькими магазинами в городе. Каждый раз, когда я
протирал окна их машины, и Самир, и его отец платили
мне больше всех. Хотя Самир был несовершеннолетним,
отец купил машину и ему. Самир каждый вечер разъезжал
на машине, и я, закончив работу, присоединялся к нему. Беседуя о том, о сём, мы
разъезжали по улицам Баку. Мне было легко общаться с ним. Он тоже, как и я,
привык задумываться об увиденном. Каждый вечер после
прогулки мы с Самиром сидели в чайхане
и пили чай, а ближе к ночи ехали к ним. Его мать очень любила меня – каждый раз
целовала меня и прижимала к груди. Она дарила мне старую одежду Самира. Когда я стеснялся и не хотел брать, она насильно
надевала её на меня, и говорила:
– Когда ты тепло одет, на том свете греется и твоя мать!
Каждую ночь я ел у них горячий суп, напоминающий мне супы
моей бабушки, ел шекерчурек и вишнёвое печенье,
которых я доселе не отведывал. Затем рассказывал всю свою горестную историю
матери Самира, у которой глаза были на мокром месте.
В отличие от моего отца, отец Самира никогда не
говорил об истории. Его интересовало только настоящее время. Он хоть и не знал
историю, но хорошо разбирался в сегодняшнем дне – вчерашнего дня для него не
существовало. Постепенно он тоже привык ко мне, и когда я не ездил к ним,
начинал скучать.
Через год отец Самира увёл меня из
лечебницы и оформил в сельскую школу для получения образования. С тех пор я жил
у них дома. У Самира была старшая сестра по имени Диляра. Она была некрасивой, но почему-то каждый раз, глядя
на неё, я вспоминал свою мать. В мою душу вселялась близость, теплота матери, и
у меня глаза наполнялись слезами. Даже события, происходящие вокруг меня и не
имеющие ко мне никакого отношения, меняли свой облик и ускорялись. У меня
отнимался язык, пересыхало в горле, тело охватывала дрожь. Мне казалось, что Диляра видит всё это, и где-то в глубине души получает
удовольствие от моего нынешнего состояния. Из-за всего этого я всячески пытался
не попадаться Диляре на глаза. Таким образом, играя в
прятки, я прожил несколько лет. Позднее я осознал, что по-настоящему влюбился в
Диляру и поэтому стесняюсь Самира.
Я знал, что я его должник на всю жизнь – за ту доброту, которую он и его семья
проявили ко мне. Что я мог дать Диляре? К тому же,
любить дочь семьи, приютившей меня на все эти годы, было как-то не по-мужски.
Она мне была как сестра. Я жил в этом доме и был обязан защищать честь этой
семьи. Мне были известны также неписаные законы двора, в котором я жил. По
законам этих мест, моя любовь к Диляре считалась
бесчестием, и когда я думал об этом, мне становилось не по себе. Поняв, что не
могу справиться со своими чувствами, я старался уйти с головой в школьные
занятия, чтобы не думать о Диляре.
В школе у меня было всё в порядке: я даже стал победителем
общереспубликанской школьной олимпиады по истории. При дневном свете позабыть о
Диляре мне кое-как удавалось, но вечера для меня
превращались в настоящую пытку. Я старался скрывать эту тайную любовь ото всех,
даже от самой Диляры. А Диляра
знала о моих чувствах и играла со мной в странные игры. При первой возможности
она вызывала у меня ревность и громко смеялась, получая от этого огромное
удовольствие.
Однажды, возвращаясь из школы, я увидел, как Диляра в тёмном коридоре целуется со своим одноклассником.
Я попытался взять себя в руки, но не смог – набросился на одноклассника Диляры и сильно избил его. Его с трудом вызволили из моих
рук. В ту ночь я домой не пошёл – переночевал в школе. А Диляра
со страху рассказала Самиру о случившемся в
совершенно ином свете: якобы я в тёмном коридоре пытался обесчестить Диляру, но её одноклассник помешал этому, защитив её от
меня. Услышав эти слова, Самир схватил нож и пошёл на
меня. Я не стал говорить ему правду, боясь, что он направит нож на Диляру. Моё молчание Самир счёл
за правоту Диляры и нанёс мне три удара ножом. Я не
стал защищаться, сопротивляясь ему – как я мог поднять руку на человека, в доме
которого ел хлеб?
После того, как раны зажили, отец Самира
выписал меня из больницы. В тот же день мы зашли в кафе, и перед тем, как
заказать еду, отец Самира спросил у меня, не
намереваюсь ли я жаловаться на его сына.
– Конечно, не буду! – ответил я.
От моего ответа его лицо обрело спокойствие.
– Ты совершил бесчестье – Диляра
была твоей сестрой! – сказал он и вызвал официанта. Пока официант подходил к
нам, отец Самира, не глядя мне в лицо, спросил, можно
ли мне шашлык.
– Можно, – ответил я.
Не промолвив ни слова, мы съели по порции шашлыка.
Насытившись, отец Самира оплатил счёт и встал:
– Я оформил тебя в духовную школу. Если ты будешь вести себя
там как человек, и учиться как следует, то станешь
учёным. Если бы не просьба Диляры, то я даже не
разговаривал бы с тобой. Забудь наш адрес раз и навсегда! Отныне мы для тебя не
существуем! – сказал он и вышел из кафе.
В тот вечер мы сели с ним в машину и приехали в бакинский
квартал под названием "Кубинка". Отец Самира
остановил машину возле окрашенных ворот старого двора. Широкоплечий охранник
открыл ворота и впустил нас во двор. Мы вышли из машины, и нас встретил высокий
мужчина.
Этот высокорослый человек борцовского телосложения,
хромающий на одну ногу, на первый взгляд показался мне родным. Увидев меня, он
прижал меня к груди и промолвил:
– С этого дня ты – моё дитя!
Он вызвал к себе одного из охранников, стоящих возле ворот,
и движением глаз поручил ему отвести меня в его комнату. А сам, взяв отца Самира под руку, отошёл в противоположную часть двора.
Когда я входил в дверь школьного здания, они уже попрощались. В руке у отца Самира был небольшой свёрток, который отдал ему этот
высокорослый мужчина. Мне до сих пор неизвестно содержимое того свёртка, но я
по сей день уверен, что этот свёрток связан со мной.
Высокорослый мужчина повторно обнял меня в своей комнате и
представился: это был Эмир Тарик – шейх медресе, в
котором мне предстояло учиться семь лет. В то время я не знал, чем медресе
отличается от школы. А имя "шейх" мне было известно только из
учебников истории. Да и сам этот человек мне напоминал больше историю, чем
реальность. На его лице царила совершенно иная, доселе неизвестная мне тьма.
Складывалось ощущение, что этот человек близок со смертью. Первая мысль,
пришедшая мне в голову на тот момент, была следующая: интересно, после
семилетнего обучения в медресе я тоже стану шейхом и начну хоронить людей, или
как?
В то время я не знал, что такое религия. Мой отец любил
Аллаха без религии. Он признавал Аллаха, а не религию. К тому же, в то время я
мечтал стать не шейхом, а учителем истории, как мой отец. Но в этом медресе
было и кое-что хорошее для меня: здесь я мог прикоснуться к истории
собственными руками. Кроме того, в те годы у меня была большая страсть к
чтению. Я был готов выдержать все тяготы обучения в этой школе, появившейся в
моей судьбе в силу отсутствия выбора – лишь бы получить образование и увековечить
историю моего отца.
По словам Эмира Тарика, он родился
в Афганистане, по национальности был узбеком. Окончил Каирский университет и
стал учёным проповедником исламского права. Имел научную степень. Говорил
только о том, что знал – если чего-то не знал, то молчал. И прекрасно знал,
кому, что и как говорить. В этом медресе мне безвозмездно – как божий дар –
предоставлялась горячая еда трижды в день, комната со всеми удобствами и
отцовская любовь. Также школа меня обеспечивала сезонной одеждой и достаточной
суммой денег на карманные расходы. А от меня требовалось лишь понимание
духовного учения и соблюдение законов и правил медресе. Молиться, держать пост
и выполнять другие религиозные требования – всё это зависело от моей
собственной воли, так как религия не воспринимала навязывание какого-либо
обязательства. Хотя не выполнять религиозные требования, обучаясь в этом
медресе, было невозможно. В то время у меня не было ни имени, ни документов.
Меня не искало ни правительство, ни какие-то дальние родственники. Я покинул
историю и просто-напросто не существовал – был никем, и звали меня никак. И в
один прекрасный день был принят в духовную школу, где меня намеревались
содержать и обучать на протяжении нескольких лет – так почему же я не должен
был соглашаться? Начиная с этой ночи менялась вся моя
жизнь – это я осознал, как только увидел Эмира Тарика.
Этой ночью я должен был исповедаться и прийти к истинному пути Аллаха. А на
каком же пути я был до сих пор? Не на пути ли Аллаха? Я задал этот вопрос Эмиру
Тарику, и он, улыбнувшись, погладил мне волосы:
– Если Аллах в эту ночь привёл тебя, такого несчастного и
одинокого, ко мне, значит, ты всегда был на пути Аллаха, сынок! Даже камень, о
который ударяется твоя нога, от Аллаха! Всё, что происходит ныне и будет отныне
происходить на этом свете, происходит с ведома и согласия Аллаха – и удача, и несчастье, и смерть, и
болезни… – ответил он.
Наше село не было религиозным – оно, скорее, было весёлым
советским селом, живущим под звуки гармони. Про Аллаха в нашем селе знала
только моя бабушка. Но она довольствовалась лишь тем, что каждую ночь звала
Аллаха на помощь отцу – этим и ограничивались её беседы с Аллахом. Мой отец не
любил мулл, считая, что они не имеют ничего общего с настоящей историей.
"Они разлучают человека с Аллахом. Человек, молящийся Аллаху ради денег,
исходит не от Аллаха, а от мира сего", – говорил отец.
Мы жили традициями кочевых народностей, и когда в нашем селе
умирал человек, мы приглашали муллу из агдамской
мечети, чтобы похоронить его. Под конец в наше село из Джабраила
переселился Молла Вели. На
самом деле он был учителем литературы и не особо разбирался в религии. А покойников
он хоронил стихами. С самого моего рождения у нас дома никто не молился, не
постился, не проводились религиозные обряды. Поэтому я стеснялся, глядя на
Эмира Тарика. Увидев, что я молчу, Эмир Тарик познакомил меня с человеком, который должен был показать
мне мою комнату. Этот человек был также моим преподавателем. Звали его Зейд. В отличие от Эмира Тарика, Зейд был человеком со строгим взглядом. Худощавый, среднего
возраста, он долго держал мою протянутую руку и глядел на меня. Затем,
обратившись к Эмиру Тарику, сказал:
– Исповедь этого юноши запечатлена на его лице. На языке
исповеди может и не быть. Он навидался смерти, теперь хочет жить.
– А ты научишь его умереть по-нашему! – ответил Зейду Эмир Тарик.
Когда мы с Зейдом выходили из
комнаты Эмира Тарика, я осознал, что этой ночью я
утратил мою свободу и независимость, и с завтрашнего дня у меня начинается
совершенно новая жизнь. Отныне всё буду решать не сам я, а другие люди. Выбора
у меня больше не будет. Мне надо было решать: сбежать этой ночью и вновь начать
вытирать окна машин, чтобы заработать на кусок хлеба, или же ради сытой жизни
адаптироваться к здешним условиям. Во всяком случае, в то время второй путь мне
казался более приемлемым. В детдомах не видно просвета. Доверять улице
невозможно. А здесь было будущее. К тому же, в то время мой рассудок был
недостаточно здоровым, чтобы рассуждать о другой жизни. Я ещё не умел
сравнивать происходящие события. До этого медресе я видел только смерть и
голод. У меня не было никого, с кем бы я мог посоветоваться. Уповать я мог
только на семью Самира – однако это они привели меня
сюда и бросили здесь, долой с собственных глаз. До сих пор я жил ради того,
чтобы раздобыть еду. А по ночам засыпал, радуясь сытому желудку. По утрам
просыпался ни свет, ни заря, чтобы вновь раздобыть еду. Утренней поры у меня
было много, а вот завтрашних дней не было. Сытая еда и удобная постель – именно
это и считалось для меня хорошей жизнью.
Зейд сперва
отвёл меня в молитвенную комнату. Он говорил на турецком.
В то время я ещё не совсем привык к турецкой речи. Но его стремление терпеливо
донести до меня каждое слово не проходило зря: даже не понимая турецкий говор,
я с точностью понимал значение его слов.
В молитвенной комнате Зейд поручил
мне сесть на полу и ждать его, а сам прошёл во внутреннюю комнату. Молитвенная
комната была просторной. Кафедры для проповедника здесь не было, однако по
знаку, указывающему направление Мекки, учащиеся знали, где стоять и лицом к
чему молиться. Я был крайне удивлён, увидев молящихся в углу юношей. Я однажды
видел, как молится Молла Вели:
молился он в одиночестве. А эти юноши молились в ряд. От них исходило бодрящее
меня здоровое веяние. Увидев, с каким изумлением я наблюдаю за молящимися
юношами, один из парней, передвигаясь на коленях, подошёл ко мне и
представился:
– Меня зовут Шакир, я родом из Белокана. Знаешь, почему они стоят так, плечом к плечу? –
спросил он.
– Не знаю, – ответил я.
– Они стоят так, чтобы во время молитвы в их ряд не вселился
дьявол. Отныне ты один из нас. Если мы будем стоять плечом к плечу, то дьявол
не сможет очутиться среди нас.
Мне очень понравились слова Шакира.
Он был молод, но в его словах чувствовалась уверенность. Отныне всем этим людям
предстояло стоять плечом к плечу вместе со мной. Я был уже одним из них. Ни
один человек по сей день не предлагал мне так открыто своё плечо. До сих пор я
был изгоем. В отличие от детей, избивавших меня ради денег на улице возле
светофора, эти мои сверстники смотрели на меня не с ненавистью, а с любовью.
Прежде я чувствовал себя изгоем даже в те годы, когда проживал в доме Самира. Мне не хотелось вызывать у кого-либо жалость к
себе. Кто-то измывался над моей слепотой на один глаз, кто-то с насмешкой
называл меня сиротой, кто-то издевался над моей старой одеждой, подаренной Самиром. Я хорошо готовился к урокам, однако стеснялся
выходить к доске и отвечать. Я был сильней многих мальчишек, однако во время
драки нарочно позволял им избить себя, так как до сегодняшнего дня я был
настоящим изгоем. Люди постоянно напоминали мне об этом своими взглядами,
движениями, словами. А в медресе Шакир,
даже не зная меня, принял меня за своего, несмотря на мой слепой глаз.
Это сразу же согрело меня.
Я оглядел молитвенную комнату. Все учащиеся медресе, от
бородатых молодых людей до юных подростков, сидели на коленях и занимались
чтением. Когда мы с Зейдом вошли в комнату, они
встали и вежливо поприветствовали нас, затем опять уселись на ковре и
продолжили читать. Меня поразила уверенность на лицах этих молодых людей –
интересно, как им удалось сохранить эту духовную стабильность?
В комнате царила необычная тишина, духовно возвышающая
человека. Наконец, Зейд вернулся в молитвенную
комнату. На лице его сияла улыбка. Он позвал меня к себе движением руки и
обратился к учащимся медресе:
– С этого дня у вас будет ещё один брат. Вера у вас одна, и
с сегодняшнего дня вы должны делить радость и печаль. Ваш путь – это назидание
книги, завещанной Пророком. Вы подчиняетесь приказам. Сами ни о чём не думаете
– за вас думаем мы. Вам запрещено искать Бога, кроме Аллаха. Не верьте
религиозным сказкам и небылицам. На зло отвечайте
злом. Вы – бойцы, победители. Нравственность вашего нового брата пока ещё
земная. Научите его любить и подчиняться, успокойте его, отгородите от лжи. Его мышление пока свободно от религиозных небылиц и политических
выдумок. Это должно радовать вас. Его духовный уровень будет высоким. Знайте
это уже сейчас и уважайте его уровень. Он – казий, который своими действиями
будет распространять нашу религию. Он – божий дар, который снизошёл к нам с
небес. Имя, которым он звался до сих пор, мне не интересно – оно не должно
интересовать и вас. Не важно, на каком языке он сегодня говорит. С сегодняшнего
дня у него нет и национальности. Все события, произошедшие с
ним по сей день, остались в прошлом. Они нас не касаются. Нас не
интересует прошлое других людей. Сегодня этот человек заново рождается перед
вашими глазами как совершенно новый человек. Примите и любите его. Его имя в
медресе – Джафар.
Учащиеся медресе по одному подошли и обняли меня, затем мы с
Зейдом спустились во двор медресе и вышли на улицу
через ворота, в которые я заехал на машине отца Самира.
Мы перешли дорогу и вошли в узкий переулок. Здесь Зейд
остановился и обратился ко мне:
– Мы выкупили всю эту улицу для медресе. Весь этот квартал
принадлежит нам. Я знаю, что никакого источника дохода у тебя нет, а отца ты
потерял. В этом свёртке подходящая для тебя одежда. Раз в месяц ты будешь
получать в медресе необходимую сумму денег. Выучи Коран с помощью Аллах, и мы
предоставим тебе торговый киоск, чтобы ты смог жениться и нормально жить.
Взамен ты должен бескорыстно служить братьям-мусульманам, следующим по пути
Аллаха. Начиная с сегодняшнего дня твоё тело и твой разум
принадлежат Аллаху. Отныне ты не принадлежишь самому себе. Не забывай об
этом. Пока отдыхай. С завтрашнего дня у тебя начнутся занятия. Считай, что до
сих пор ты не жил.
Зейд открыл ключом одну из
окрашенных дверей, расположенных по всему переулку, и впустил меня внутрь. Как
только он ушёл, я лёг на кровать и стал раздумывать обо всём произошедшем. Кем
я был до сих пор? Одноглазым изгоем, которого никто за человека не принимал. С
тех пор, как я покинул село, никто не называл меня по имени. Для всех я был
просто Одноглазым. А с завтрашнего дня я становился Джафаром.
С тех пор, как умер отец, я никому не верил. Медресе возвращало мне веру. Эмир Тарик становился моим вторым отцом. В медресе была создана
такая атмосфера, что учащиеся хоть и находились целый день в одной комнате, при
каждой встрече они искренне справлялись о здоровье друг друга. Причём этот
интерес друг к другу был не показным. Это было искреннее беспокойство человека
о здоровье другого человека, желание поделиться горестями. С завтрашнего дня
они так же будут беспокоиться и обо мне, обучать меня всему, что мне неведомо.
Медресе заменит мне семью. Таким образом думая о
завтрашнем дне, я погрузился в сладкий сон.
Рано утром я проснулся на звук призыва на утреннюю молитву.
По совету Зейда я вместе со всеми спустился в баню и
совершил омовение, после чего прошёл в молитвенную комнату. Зейд
научил меня совершать утреннюю молитву. Завершив молитву, мы вошли в комнату
Эмира Тарика. Эмир Тарик
поприветствовал меня стоя и сообщил, что день, в который я буду находиться на
божественной службе, считается удачным днём и в истории ислама. Он поздравил
меня и отправил на занятия.
С первого же дня мне понравились преподаватели, терпеливо
обучающие меня истории религии и исламскому праву. Они восприняли меня не как
непросвещённого ученика, а как полноценного человека. В их глазах я не был
униженным, обделённым, жалким; они не считали меня обиженным изгоем. Для них я прежде всего был человеком. Вначале они выслушали, смогли
услышать меня. У них хватило терпения на это. Здесь я обрёл близких мне по духу
людей. Я был среди людей, живущих не страстями, а мышлением.
Через год это медресе действительно стало моим родным домом.
Я впервые после смерти родителей попал в среду духовно близких мне людей.
Первые личные вещи я купил себе именно в этом медресе. Впервые я приобрёл
личные часы, ручку, зубную щётку. Именно здесь я стал самим собой. Парни,
учащиеся со мной в медресе, были уверенными в себе людьми. Среди них было
немало тех, кто прибыл учиться в Баку из других стран. Наряду с духовными
занятиями наши преподаватели читали нам лекции о мировых науках. Мы изучали
военную историю современного мира, политический строй разных стран, несколько
иностранных языков. Нас учили также стрельбе, ведению пропаганды среди врагов.
Но самым моим любимым уроком был урок Зейда. Зейд внедрял нам свои мысли как молитву. Эти молитвы я
помню до сих пор:
– Сильные страны, напитавшие мировую политику нашей кровью,
хотят управлять миром в одиночку. У них имеется новейшее оружие, создаваемое в
условиях технологического прогресса. Все банки мира также принадлежат им. Но у
этих тварей нет ни Книги, ни веры. Мы завоюем весь мир не оружием, а своим
учением и своей верой. Вера сильнее оружия. Вы – граждане всех мусульманских
стран. Я воспитываю вас для сражения. Вы должны или погибнуть за веру, или
стать казиями. Третий путь мне неведом. Ваш долг –
взяться за оружие и защищать своих братьев-мусульман, сестёр-мусульманок и весь
обездоленный верующий люд.
Каждый раз, завершив урок, Зейд с
любовью глядел на меня. Я был сообразительным и воспринимал сказанные им слова
быстрее и яснее, чем другие учащиеся. Успел даже выучить Коран. За годы учёбы в
медресе я открыл три великие истины, регулирующие моё сознание. В первую
очередь, я осознал, что всё, что происходит на свете, случается с согласия, по
приказу и при участии Аллаха. Эта истина позволила мне найти ответ на вопрос,
годами терзающий мою душу: "Виновен ли я в убийстве матери?" Ответ
был таков: "Мать бы не умерла, если бы на то не было воли Аллаха".
Именно Аллах в тот день шепнул мне, что мать предпочтёт умереть, нежели сдаться
армянину. Я не убивал мать – наоборот, я спас её. Этого от меня потребовал
Аллах, так как Аллах – всевидящий и всезнающий. Ничего не происходит без его
воли и согласия. Это спасение не заключалось лишь в банальном наставлении моего
отца: "Ты должен уберечь честь матери!" Это спасение было желанием
Аллаха. А я, как раб Аллаха, выполнил его волю.
Вторая открывшаяся мне и осознанная мной истина заключалась
в том, что каждый человек должен быть достаточно смел для того, чтобы
пожертвовать своей жизнью ради Аллаха. Если от тебя требуется погибнуть ради
спасения своих набожных братьев, то погибай, не задумываясь. Твоя жизнь,
временно предоставленная тебе свыше, всё равно принадлежит не тебе, а Аллаху.
Ты появился в этом бренном мире для того, чтобы обменять свой дух. И ты должен решать,
на что и с кем ты будешь его обменивать. Если твои братья требуют от тебя твою
жизнь, то непременно отдай – на том свете ты будешь вознаграждён за это. Столь
простой обмен жизнью имеет огромный смысл.
А третьим открытием, сделанным мной в медресе, была
справедливость Священного Сражения. Вначале я не понимал смысл "Священного
Сражения", которому нас обучали в медресе. В детстве я навидался смерти,
поэтому считал, что лучше дарить человеку жизнь, чем убивать его. Позднее я
удостоверился в обратном. Язык учёного – это его
учение, а язык неуча – его молчание. Язык бойца – его сражение. Сегодня со мной
говорят на языке сражения. Как я могу отвечать им на языке учёных? Люди,
которые будут убивать меня, не понимают учёного языка. Их намерение – убить
меня. Око за око, зуб за зуб… Сегодняшний набожный человек – этот тот, кто
сражается с оружием в руках.
Объединив эти три истины в единую мысль, я написал на стене
своей комнаты следующие слова: "Я сражался и пал по воле Аллаха!" В
медресе я научился умирать за веру. К этому я был готов и духовно. Об этом моём
желании знали все мои преподаватели, в том числе и Зейд,
который хвалил меня при каждой встрече. Я хотел мстить. И врага своего в то
время я знал – это были армяне, которые заживо сожгли моего отца в мечети и
заставили меня убить родную мать.
Только Эмир Тарик говорил:
"Всему своё время, не торопись, пока занимайся!" Радуясь чувству
мести, наполнившему мою душу словно чувство любви, я
терпеливо занимался, зная, что недалёк тот день, когда я с оружием в руках встану
лицом к лицу со своим врагом. Я пришёл в медресе за учёбой, но Аллах хотел
видеть меня бойцом. Это была моя участь. Я не буду приспосабливаться к истории,
как мой отец, я буду менять историю.
Наконец однажды вечером Эмир Тарик
вызвал меня в свою тёмную келью:
– Собирайся, – сказал он, – завтра едешь вместе со мной в
Пакистан. Отныне твоё имя в документах – Джафар Челеби. Отныне ты не азербайджанец, а афганец, гражданин
Афганистана. Твои документы у меня. Их прислали из Афганистана. Зейд воспитал тебя всесторонним верующим бойцом. Там тебе
покажут твоего настоящего врага. Чтобы сражаться с ним, тебе придётся на
протяжении нескольких месяцев пройти учение в нашем медресе, которое
функционирует там. Ну, что ты скажешь? Согласен? Если не готов, то можешь отказаться,
я тебя пойму.
Я уповал только на Аллаха, и Аллах хотел, чтобы этой ночью я
уехал в Пакистан. Иначе Эмир Тарик не говорил бы мне
об этом от его имени. Я знал, что Эмир Тарик везёт
меня в Пакистан не для того, чтобы со мной занимались учёные. Там меня должны
были готовить к священному сражению. Из нашего медресе на это сражение ушли
многие. Нередко бывало так, что ребята, ежедневно молящиеся вместе со мной, по
одному внезапно исчезали. А говорить о наших пропавших
товарищах было запрещено. Согласно инструкции нашего медресе,
вмешательство не в своё дело равнялось вмешательству в дело Аллаха. За это
строго наказывали Аллах и сам Эмир Тарик. Но невзирая на строгое наказание, в медресе ходили слухи,
что внезапно исчезнувшие ребята уехали в Афганистан для сражения в священных
духовных боях. И многие из них, не имея подготовки, погибли в первом же
сражении.
В медресе готовили и тех, кто должен был остаться в Баку и
вести духовную работу с местным населением. Это были, в основном, физически
слабые ребята, вера у которых была не так уж и сильна. Видимо, меня не
причислили к этим физическим слабакам, несмотря на мою
слепоту на один глаз. За это я был очень благодарен своим преподавателям.
"Кто я такой, чтобы не соглашаться, если на то воля Аллаха?" Именно
по воле Аллаха мы в семь часов утра сели в самолёт и улетели в Пакистан.
У взлётной полосы аэропорта нас встретил автомобиль
"Джип", на котором мы объездными путями пересекли границы неизвестных
мне стран, и ближе к вечеру приехали в медресе, о котором говорил Эмир Тарик. Слухи, ходившие в Баку, подтвердились: это
действительно была военная база.
Среди бойцов этой базы были и учащиеся нашего медресе. База
была расположена в пустыне. Ничего, кроме песка, вокруг не было. Единственной
возвышенностью на этой местности была скальная глыба туманного цвета. За
колючими проводами военной базы, расположенной под этой скалой, находились семь
солдатских казарм, построенных из глиняного кирпича, две мечети и большая
столовая.
Когда мы прибыли на базу, возле столовой сидели бородатые
бойцы в чалмах, и смотрели выступление артистов английского цирка, приехавших
из Европы развлекать их. В отличие от сдержанных, серьёзных преподавателей
медресе, работающих в Баку, эти моджахеды были свободными и раскрепощёнными.
Они громко смеялись, направляли оружие на выступающих артистов и грубо шутили.
Мы с Эмиром Тариком вышли из
машины и немного прошлись, чтобы размять ноги. Затем, после долгого ожидания
возле дверей, нас принял начальник базы. Эмир Тарик
трижды поцеловал этого низкорослого блондина в плечо и уселся на табуретке,
обитой оленьей шкурой. Поприветствовав начальника базы на английском языке, он
напомнил ему, что меня зовут Джафар. Начальник базы
встал, резкими шагами подошёл ко мне и спросил на арабском языке:
– Ты знаешь, куда ты попал?
Я ничего не ответил. Он положил руку мне на плечо:
– Мы находимся на учебной базе моджахедов "Лешкери-Имам"3.
Мы сражаемся во имя свержения Наджибуллы и создания в
Афганистане государства Сардари-Узбек. Готов ли ты
умереть вместе с нами? – спросил он.
– Конечно, если на то воля Аллаха! – не задумываясь, ответил
я.
Начальник базы обратился к Эмиру Тарику:
– Я благодарю тебя за хорошо проделанную работу! Джафар – человек с убеждениями, готовь его к смерти…
Эмир Тарик встал, подошёл ко мне и
поцеловал в лоб:
– Со сражением тебя! – сказал он.
Мы вышли из комнаты начальника базы
и пошли на оружейный склад, расположенный в одной из солдатских казарм. Эмир Тарик взял для меня со склада комплект военного
обмундирования, американские сапоги, ручные гранаты и автоматную обойму.
После ужина Эмир Тарик сообщил,
что хочет пройтись по территории базы. Как только мы отошли от казарм, я понял,
что он хочет мне что-то сказать. Я остановился перед железной проволокой,
окружающей военную базу, и сказал:
– Я вас слушаю!
Обрадовавшись столь лёгкому началу разговора, Эмир Тарик шепнул мне:
– Я предлагаю тебе не сражаться, а умереть во имя Аллаха.
Сможешь ли ты сделать это?
Я не мог смотреть в его прослезившиеся от волнения глаза.
Бросив автомат на землю, Эмир Тарик обнял меня. Я был
растроган этими объятиями. Мне стало жалко себя. Внезапно в глубине души у меня
возникло чувство страха к этому человеку. Я начал бояться и себя, и бородатых
моджахедов, находящихся на военной базе. И я вдруг осознал, что боюсь умереть.
На самом деле, честно говоря, я боялся смерти ещё с детства. Хотя знал, что
смерть неизбежна – все люди смертны, в том числе и я. Рано или поздно я тоже,
как и вся моя родня, уйду в иной мир. Я знал всё это, но всё же боялся смерти.
Иначе, пристрелив мать, я пустил бы пулю и в себя самого. Но как мне теперь
сказать об этом Эмиру Тарику? Как мне, нарушив игру,
признаться ему, что я боюсь умереть? Он не поймёт меня. Убьёт сразу же. И хотя
меня ничего с этим миром не связывало, мне хотелось продолжать боязливо жить. А
как же моё обещание Аллаху? Ведь Аллах желает моей смерти.
Эмир Тарик словно прочёл мои
мысли.
– Почему молчишь? – спросил он, оттолкнув меня в сторону.
– Конечно же, смогу! – ответил я, кое-как скрывая страх.
Он подобрал автомат и протянул его мне:
– Ты привыкнешь и к смерти, сынок! Не бойся! – сказал он.
Утром Эмир Тарик, не попрощавшись
со мной, вернулся в Баку. В первые дни мне было сложно приспособиться к базе,
но постепенно я привык. Здесь я чувствовал себя как рыба в воде. Мне было
спокойно среди смелых, бесстрашных людей, перебирающих смерть в руках как
чётки. Мне было вполне по душе свободно передвигаться с оружием в руках и
называть эту свободу сражением во имя Аллаха. Я нуждался в оружии, чтобы
прятаться за ним. Здесь я не стеснялся даже своей слепоты на один глаз. На
военной базе никто не глядел в отдельности на лица и конечности людей, люди оценивались
исключительно по смелости. Если у кого-то здесь был какой-то изъян, то никто не
подавал вида, что замечает это. Человек проявлялся здесь исключительно своими
действиями и убеждениями. Я был избранным, которому когда-то предстояло умереть
во имя веры, и именно за это меня и уважали. Я был смельчаком, готовым надеть
пояс со взрывчаткой и унести вместе с собой на тот
свет неугодных Аллаху людей. Мои действия скрывали мои страхи. Меня готовили к
тому дню, когда мне предстояло превратиться в ангела смерти.
Учения начались на следующий день после моего прибытия на
базу. Здесь я также осознал, что смерти не боятся только мертвецы. Даже среди
моджахедов, которые стояли лицом к лицу со смертью с оружием в руках, были те,
кто очень боялся смерти. "Дело не в страхе – дело в том, что нужно
перебороть в себе страх". Это мне говорили французские офицеры,
проводившие учения на базе.
После занятий я ложился в казарме на кровать и пытался
осознать себя. Я был ангелом смерти. Мне предстояло когда-то надеть пояс смерти
и вместе с собой убить богохульников. Значит, со дня моего прибытия в медресе
Эмир Тарик готовил меня к смерти. Интересно, а почему
именно меня? Только потому, что у меня никого нет? Потому, что после смерти
меня никто не будет искать? Я верил преподавателям, внушившим мне, что я выбран
по воле Аллаха, и путь, по которому я следую – это путь Аллаха. Я и сам хотел
этого. Но Эмир Тарик должен был сообщить мне об этом
в первый же день моего прибытия в медресе, чтобы я мог
как следует подготовиться к смерти. Смогла бы эта смерть осчастливить меня?
Нет. Мне хотелось убивать, а не умирать. Я вступил в священное сражение во имя
мести и поэтому всё ещё хотел жить. Но единственной моей привязанностью в этой
жизни были медресе и полученные в нём знания, которые требовали от меня умереть
во имя Аллаха. Я понимал, что с момента встречи с начальником базы я ищу повод
для того, чтобы не умирать, при этом убеждая себя в правильности смерти во имя
Аллаха. Интересно, почему? Что меня вынуждает добровольно умереть в столь молодом
возрасте? Мой моральный долг перед медресе? А почему я должен расплачиваться за
этот долг своей жизнью? Может, страх? Чего же я боюсь? Аллаха? Эмира Тарика? Может, боюсь вновь стать отверженным изгоем?
Ответов на эти вопросы у меня не было.
После учений меня отвели в подвал казармы, чтобы я наблюдал
со стороны за допросом какого-то богохульника. Мне нужно было учиться также допрашивать врага. Обвиняемой была афганка, которая с
открытым лицом общалась в отсутствие мужа с соседским мужчиной. Никто не слышал,
о чём они говорили, никакого свидетеля той беседы не было. Это были всего лишь
слова её мужа.
Когда я вошёл, в комнате стоял запах горелого жира. Два
бородатых моджахеда только что вытащили голое тело женщины из газовой духовки.
На полу были разбросаны непрожаренные красные куски
мяса. Другой моджахед средних лет с чалмой на голове распиливал электрической
пилой груди сожжённой женщины. При виде этого зрелища меня затошнило, и я
вырвал прямо на пол. Преподаватель военного учения, который привёл меня в подвал,
покачал головой и, схватив меня за руку, вывел наружу. Конечно, богохульники
были достойны и более сурового наказания – просто я пока что не был готов
наблюдать подобные жестокие зрелища.
После того допроса я остался на военной базе и на протяжении
двух недель терпеливо учился приводить в действие взрывчатку, которой я должен
был опоясаться и погибнуть за веру. На последней учебной тренировке
присутствовал также начальник базы, который поздравил меня и поцеловал в лоб.
За несколько месяцев пребывания на базе я научился также
готовить ручные бомбы, водить автомобиль и мотоцикл, бороться врукопашную в
ближнем бою и прыгать с парашютом. Я сдал экзамен военным преподавателям по
всем этим дисциплинам. Затем меня с несколькими моджахедами отправили смотреть
со стороны на церемонию самовзрыва бойца, который
должен был "превратиться в ангела". Церемония должна была состояться
в Кабуле, в конференц-зале отеля "Хилтон". Моджахед в поясе со взрывчаткой сидел в первом ряду среди журналистов. Он
спокойно оглядывался по сторонам и улыбался. Вместе с собой он должен был
взорвать также продажных руководителей Объединения Арабских Государств, которые
продали мусульман дьяволу ради собственного трона. Я с нетерпением ждал
момента, когда "ангел смерти" совершит взрыв – не сводил с него глаз,
пытался запечатлеть в памяти каждое его движение.
Внезапно модератор заседания вышел на сцену и объявил об
отмене мероприятия в силу террористической опасности. Тут же вооружённые
солдаты окружили моджахеда-самоубийцу. Поняв, что будет арестован, моджахед
встал и с улыбкой притронулся к поясу. Взрыв произошёл так внезапно, что я не
смог разобрать, испугался ли моджахед в последний миг или нет. Куски его
разорванного в клочья тела были разбросаны по креслам, в которых должны были
сидеть руководители арабских государств. Никто, кроме погибшего, не пострадал.
Моджахеды, которые привели меня наблюдать за этой церемонией, немного
прогулялись со мной по городу для обеспечения безопасности и вновь вернули меня
на базу.
Ближе к утру база всем составом вылетела в Англию.
Разрешения на въезд в Англию у меня не было, поэтому меня вернули в Баку,
поручив дожидаться особого приказа. Эмир Тарик, с
радостью встретив меня в Баку, промолвил:
– Имей терпение – на днях твоя мечта сбудется!
Я вновь остался лицом к лицу со своей смертью. Ожидая
задание, я около месяца прожил кое-как со своей опустошающей душой, даже не
совершая намаз. У меня было двоякие ощущения. Я не хотел ни умирать, ни жить. Зейд рассказал о том, что меня ожидает во всём медресе.
Учащиеся медресе относились ко мне, как к гостю Аллаха, выполняли все мои
пожелания. Я больше не сомневался в правильности своего пути и смирился со всем
происходящим. Это был мой собственный выбор, но и страх мой никуда не исчез –
он был при мне и каждое утро испытывал мою веру.
Однажды я сидел в одной из пустых комнат медресе и читал
книгу. Зейд вошёл в комнату и спросил:
– Тебя спрашивает девушка по имени Диляра
– хочешь ли ты увидеться с ней?
Услышав имя Диляры, я вздрогнул.
Видеть её я не хотел, но мог справиться у неё о Самире
– было бы неплохо перед смертью встретиться с ним. Кроме него, у меня не было
никого, с кем я мог бы попрощаться. Я встал и прошёл в комнату для встреч.
Увидев меня, Диляра всплакнула и прижалась ко мне.
Прикасаться к чужой женщине было небогоугодно,
однако тепло, исходящее от её тела, пахнущее пoтом и дорогими духами, взбудоражило мне душу и
вернуло меня назад на несколько лет.
– Спасибо тебе, что не сдал меня тогда моей семье, – шепнула
Диляра мне в ухо.
Схватив её за руку, я оттолкнул её и уселся на полу. Диляра выглядела поникшей – её лицо потеряло свой блеск, и
от некогда взбалмошной, самонадеянной, гордой девушки не осталось и следа. Было
видно, что жизнь сломала её. Диляра дрожащим голосом
рассказала, что через два месяца после того, как меня привели в духовное
медресе, её отца расстреляли компаньоны. У матери от этого случилось
психическое расстройство, и она потеряла рассудок. Спустя некоторое время Самир проиграл в карты их дом и сбежал в Россию. Теперь она
одинока, работает уборщицей в парикмахерской на первом этаже отеля "Абшерон". Жить ей негде, поэтому сняла квартиру.
Считает, что Аллах покарал её семью из-за меня.
Слушая эту душераздирающую историю Диляры,
я всё больше убеждался в могуществе Аллаха. Интересно, какова была бы моя
участь, если бы в то время Диляра полюбила меня и мы поженились бы, несмотря ни на что? Ведь, женись я
тогда на Диляре, я стал бы зависим не от Аллаха, а от
их семьи. Слава Аллаху, что всё сложилось именно так. Теперь я завишу только от
Аллаха, а Аллах не проиграет своего дома и не сбежит в Россию. Если кто-то
делает к нему шаг, то Аллах совершает навстречу этому человеку пять шагов.
Отныне я не тот отверженный одноглазый мальчуган. Сейчас я Джафар
– спаситель движения, которое доходит аж до Пакистана.
А Диляра – распутная женщина. Нас больше ничего не
связывает. Диляра протянула мне визитку и, уходя,
остановилась у дверей и взглянула на меня:
– Я каждую неделю буду навещать тебя, – с горечью промолвила
она. – Не думай, что в то время я не догадывалась о твоей любви и сама не
любила тебя в глубине души...
Её последние слова вселили в мою душу волну тщеславия. У
меня появилась возможность отомстить единственной девушке, которую я когда-то
любил. Вахтёр медресе, услышав последние слова Диляры,
тоже ожидал моего ответа, поэтому я промолчал. Однако когда я узнал, что она
любит меня, у меня на мгновение подогнулись колени.
На самом деле, чтобы не нарушить канонов медресе, увидев Диляру, я был обязан выгнать её прочь. Она прибыла в
медресе в вызывающей одежде, привлекающей мужские взгляды. Но выгнать её я
почему-то не смог.
Я также понимал, что Эмир Тарик
непременно узнает об этой моей слабости. Через двадцать минут после ухода Диляры Эмир Тарик вызвал меня в
свою комнату. Я никогда не видел его таким разгневанным. Он не смотрел на меня
– стоял перед окном и глядел во двор. И только спустя пять-шесть минут после
моего прибытия спросил:
– А почему ты не говорил, что у тебя есть родственники в
Баку?
– Она мне не родственница, – ответил я.
Эмир Тарик раздражённо прошёлся по
комнате и наконец встал передо мной:
– Знает ли та женщина, на какой высоте ты находишься? –
грозно спросил он. – А ты сам знаешь, что не можешь любить никого, кроме
Аллаха?
Я не смог ответить на эти строгие вопросы. Воцарилась
тишина. Внезапно Эмир Тарик гневно швырнул на пол
чётки. Толстая нить, на которую были нанизаны бусины чёток, оборвалась – бусины
рассыпались по комнате. Звук бусин, катящихся по полу, звенел в моих ушах как
боевой колокол. И вновь воцарилась тишина. Наконец Эмир Тарик
нарушил тишину более мягким голосом:
– Такова и слабая вера. Она рассыпается от одного удара, как
эти чётки. Поверь мне! Никогда не проявляй слабость…
Я молчал.
– Ты ничего не говорил ей о своих планах? – спросил Эмир Тарик.
– Нет, – ответил я.
Эмир Тарик вновь прошёл к окну и
уже оттуда крикнул:
– Ты должен убить эту женщину, слышишь? Она – твой грех!
Я не хотел убивать Диляру – я не
был готов к этому. Эмир Тарик вновь прочёл мои мысли
по глазам. Подошёл ближе, схватил меня своими громадными руками и поднял над
полом:
– У этой женщины не осталось ничего святого, кроме тебя! Ей
нужна твоя чистая любовь, чтобы не опуститься в своих глазах. А твоя любовь
принадлежит не тебе, а Аллаху. Убей её – иначе я сам убью тебя! – разъярённо
промолвил он и опустил меня на землю.
Когда я выходил из комнаты Эмира Тарика,
у меня от страха тряслись колени.
Немного успокоившись, я попытался разобраться в произошедшем. Если Эмир Тарик,
вырастивший меня как своего сына, хочет, чтобы я убил Диляру,
которую я когда-то любил, значит, на это есть и воля Аллаха. Ведь Аллаху ведомо
всё. И если на всё воля Аллаха, то почему я должен гневить его ради какой-то Диляры? По воле
Аллаха я когда-то убил свою мать. Кто такая Диляра по сравнению с моей матерью? Во-первых, убить Диляру не так уж и трудно. И, несмотря на то, что при виде
неё у меня трясётся душа, она для меня давно мертва. Во-вторых, Диляра ведёт распутную жизнь, убивает в людях веру, ставит
удовольствие против веры. Убить её – богоугодное дело согласно учениям медресе.
Это дело соответствует и моему убеждению. Даже хлеб, который я ел в их доме, не
искупает её сегодняшних грехов. Распутная женщина должна умереть. Этого от меня
требует не Эмир Тарик, а Аллах.
Ближе к вечеру Эмир Тарик пришёл
ко мне в комнату:
– Будь осторожен, убивая её, – сказал он, – не стреляй,
иначе поднимется шум, тебя поймают!
Я нашёл Диляру по визитке, которую
она мне дала. Вечером мы встретились и немного прогулялись по Площади Фонтанов.
Затем она пригласила меня в свою съёмную квартиру. Уже наступила ночь. Войдя в
квартиру, Диляра тут же прошла в ванную комнату; по
журчанию воды было понятно, что она принимает душ. Я открыл дверь и вошёл в
ванную. Диляра восприняла это по-своему, и кокетливо
промолвила:
– Не торопись, дай мне помыться!
Было странно, что Диляра, занимающаяся проституцией, перед смертью решила помыться.
Видимо, это тоже было по воле Аллаха. Теперь я понимаю, что мне надо было
позволить ей помыться перед смертью. До Диляры я
никогда в жизни не видел голой женщины. Её загорелое, возбуждающее тело
взбудоражило меня. Я чувствовал внизу живота необычную теплоту, которой никогда
раньше не ощущал, и эта теплота теребила мою волю, рассеивала мысли. Диляра с улыбкой глядела мне между ног. На её лице
появилось странное любопытство. Долго не раздумывая, я снял брюки и вошёл в
ванну, в которой стояла Диляра. Диляра
сразу раздвинула ноги и позволила мне сблизиться с ней. Обняв её намыленное
тело, я в одно мгновение позабыл обо всём на свете. Затем я схватился за её
тонкую шею и начал давить. Диляра стонала от боли и
удовольствия. А я был не в себе – всё тело дрожало, темнело в глазах.
Придя в себя, я убрал руки с её горла. У неё изо рта текла
пена. На лице застыло странное выражение – словно она хотела ещё раз поцеловать
меня. Проверил её дыхание – она была мертва. Я поспешно оделся и вышел на
улицу. Спускаясь по лестнице, невольно шепнул: "О, Аллах, прости
меня!" Я и сам не понимал, почему просил у Аллаха прощения за то, что убил
распутную женщину во имя Аллаха. Вернувшись в медресе, я вошёл в комнату Эмира Тарика и, ничего не утаивая, рассказал ему о случившемся.
Эмир Тарик некоторое время молчал, затем разразился
нервным смехом:
– Эта потаскуха добилась своего – ты должен был погибнуть
девственником, чтобы достичь самой высокой святости! – яростно
сказал он и, внезапно прекратив смеяться, дал мне сильную пощёчину. От
удара я упал навзничь и потерял сознание.
Когда я пришёл в с
себя, Зейд по приказу Эмира Тарика
посадил меня на десять дней в закрытую келью, чтобы я смог подумать об Аллахе.
После того, как я убил Диляру, в
моей душе появился какой-то непонятный, тихий шёпот. Этот шёпот напоминал мне
шёпот моей бабушки с матерью втайне от отца, а также стон Диляры.
Порой этот шёпот звучал как шорох листопада. А иногда мне казалось, что шёпот
этот не нов; он звучал в моих ушах и раньше, и после смерти Диляры
этот шёпот пытается заставить меня сказать что-то вслух. В течение этих десяти
дней своей отсидки в узкой келье, без еды и воды, я
только лишь пытался понять, что именно хочет донести до меня этот шёпот –
однако, как ни старался, не смог ничего понять. Этот шёпот звучит
в моих ушах по сей день – видимо, хоть и невнятно, но что-то говорит.
Возможно, разобрав этот шёпот, я смог бы осознать себя. Мои уши прислушивались
к внешнему миру, и поэтому я не мог слышать этот шёпот, и он не мог выйти из
меня на белый свет. Я убил его в себе, как когда-то убил свою мать. Через
десять дней меня выпустили из кельи и увели в комнату Эмира Тарика.
Одиночество – худший из страхов. Мне осточертело
одиночество. Когда я входил в комнату, Эмир Тарик сидел
за столом и что-то писал в чёрной тетради.
– Ну что, пришёл в себя? – спросил он, не глядя на меня.
– Кажется, Аллах разгневан на меня, – ответил я.
Он левой рукой приказал мне сесть. Я уселся на полу.
Закончив писать, Эмир Тарик поднял голову:
– Если Аллах разгневался на тебя, значит, ты всё ещё рядом с
Аллахом! – промолвил он.
Я молчал, не зная, что сказать. Он подошёл ко мне, и я
невольно встал. Он засунул бумагу, которую писал при моём прибытии, в мой
нагрудный карман и, глядя на меня с сожалением, сказал:
– Передашь это письмо имаму. Я посылаю тебя в Афганистан –
после того, как ты повоюешь и смоешь свои грехи, я вновь поцелую тебя в лоб,
если на то будет воля Аллаха. Я не могу видеть, как падают ангелы – у меня
болит сердце!
Независимо от себя, я нагнулся и поцеловал Эмиру Тарику руку.
Через три дня я был уже одним из трёх моджахедов,
наказывающих в военном лагере афганского города Кандагар безоружную сельскую
семью – за то, что они прятали хлеб. Стреляя из автомата в младшую дочь
сельчанина, я верил от всей души, что благодаря этому убийству Аллах простит
мне мою близость с Дилярой.
В день моего прибытия в Афганистане пошёл снег. Снег в
Кандагаре – большая редкость. Имам лагеря, связавший моё
прибытие в Кандагар со снегом и со своими бедуинские поверьями, почему-то очень
обрадовался этому. Пригласив меня на зелёный афганский чай, он
неожиданно начал рассказывать про себя. Он был достаточно молод – между нами
было все лишь пять-шесть лет разницы. Оказалось, что он тоже сирота, как и я.
Добровольно погибнуть за веру он не решился, но в боях проявил небывалую
смелость. Имама, осиротевшего в возрасте девяти-десяти лет, взяли на попечение
американцы, обучающие афганских детей для участия в сражениях против
вооружённых советских солдат. За пару лет они вырастили из него настоящего
бойца. С тех пор имам не выпускал оружия из рук – боролся против советской
армии до конца, пока солдаты не покинули Афганистан. После ухода советских
войск он был одним из инициаторов свержения Наджибуллы.
В настоящее время он сражается против игрушечного афганского правительства,
созданного американцами. Имам далёк от политики; его дело – сражаться. Сражение
нужно ему, как воздух и вода. Когда не сражается, он болеет. Сражение для него
– как игра в нарды с соседями. Ложась на кровать, имам уставился на меня своими
большими глазами и сказал:
– Я скучаю без сражения. Мне нужно каждый день пускать во
вражескую сторону пару пуль – это для меня такая же естественная потребность,
как еда и питьё. Когда не стреляю, у меня болит голова. Видишь этот военный
лагерь? Не думай, что сюда приходят только те, кто, как ты, желает погибнуть во
имя Аллаха. Мы – пламенный очаг всей исламской географии. Мы хотим выжить.
Поэтому держим в руках оружие. В этих местах всегда будет спрос на бойцов.
Отсутствие здесь бойцов никогда не будет выгодным кому-либо. Все сильные страны
постоянно подбрасывают в наше пламя сухую древесину, чтобы оно никогда не
гасло. Все смешанные страны управляются, и ещё много лет будут управляться
нашим оружием и страхом. Ни одна из этих стран никогда не умиротворится и не
усилится. Люди в этих странах никогда не объединятся вокруг единой мысли. Ни
справедливого руководителя, ни идейного имама здесь никогда не будет. Ты не
обращай внимания на заседания этих временных игрушечных правительств. Здешними
местами управляем только мы, своим оружием. Мы наказываем также обнаглевших
политиков, сбивающихся с пути и забывающих тех, кто привёл их на эту должность.
Если бы ты знал, сколько таких умничающих политиков я убил собственными руками… Всё это я рассказываю тебе не просто так. Я увидел над
твоей головой Аллаха. Ты удачливый человек. Глядя на тебя, я вижу себя самого.
Не сворачивай от этого пути. Никто не будет уважать тебя, если у тебя в руках
не будет оружия. Чтобы тебя любили, тебя должны бояться.
После этих слов имама я стал смотреть на Афганистан иными
глазами. С того дня, как Афганистан начал управляться из Пакистана, наш лагерь
сражался. За счёт денег, поступающих в наш лагерь из Европы, мы покупали у
американских военных баз оружие и нападали на доступные сёла. Если там был
представитель правительства, то мы убивали его на глазах у народа и управляли
селом по своим законам. Афганцы и сами не миролюбивы – они тоже, взявшись за
оружие, сражались и против американцев, и против нас, не желая подчиняться
нашим законам. На протяжении многих веков они жили по своим собственным
законам. Во многих регионах Афганистана располагались наши военные лагеря. Мы
насильно приводили в лагерь провинившихся афганских сельчан и судили их по
законам шариата, наказывали в соответствии с совершившимся грехом. Бои шли
каждый божий день, и в этих боях погибало не менее пяти-шести моджахедов. А
некоторые даже без боёв пропадали без вести. Их судьба
чаще всего оставалась неведомой. Бывали и те, кто подрывался на мине. Нередко
против нас совершались террористические акты. У афганцев была местная полиция и
войско, которых вооружала Организация Объединённых Наций. Мы не только
сражались против этих бойцов – мы также занимались с ними торговлей оружием.
Среди американцев было немало наших друзей. Больше всего их интересовали
наркотики. Каждый, кто имел оружие, считался в этой стране силой. А у сильного, как известно, всегда бессильный виноват… Никто в этой
стране честным трудом не зарабатывал. Те, кто имел оружие, занимались
грабежом. А безоружные искали оружие, чтобы также
грабить. Больше всего угнетались местные афганские племена – они работали
целыми днями, но оставались голодными. В первые дни я не мог понять, с какой
стати от этих людей, утопающих в бедности, требуется любовь к Аллаху – у них,
вроде бы, нет времени думать об Аллахе. Но позднее я тоже осознал
"афганскую истину". Этих людей нужно держать голодными, так как
сытыми они бывают ещё хуже. Я пробыл в Афганистане, в лагере моджахедов, около
двух лет, пройдя сквозь огонь и воду – получил ранение, закалился, убив десятки
богохульников.
Однажды мы получили поручение с нашей центральной базы,
расположенной в Лондоне. Завтра вечером мне вместе с узбекским моджахедом
предстояло взорвать автомобильный караван, везущий из Ирана оружие. Узбекский
моджахед был профессиональным бойцом – прошёл две войны. Однако военной теории
он не знал. Моих слов не слушал. Я узнал маршрут автомобильного каравана,
следующего из Ирана. Автомобили, загруженные оружием, должны были следовать, в
основном, по пустыне и горным тропам. Взорвать автомобильный караван на такой
открытой местности было сложно. Водитель мог в любой момент изменить
направление. А взорвать передвигающийся автомобиль было невозможно. Последней
остановкой оружейного каравана был город Герат. Я решил взорвать машины там.
Рано утром мы выехали в Герат. Чтобы мы могли добраться туда, нам выдали старый кадиллак. Водителем был узбекский моджахед. Самым
опасным в Афганистане были дороги. Большинство смертей в этой стране случалось
на дорогах. Города и сёла в Афганистане находились под контролем различных
военных группировок. Всей стране было известно, кто каким районом управляет. А
дороги были столь опасны потому, что они никому не принадлежали. На дорогах
можно было встретить что угодно и кого угодно. Дороги считались свободной
территорией, поэтому каждый мог делать на них всё, что заблагорассудится.
Таковы были неписаные законы этой страны. Мы выехали на "свободную
дорогу" утром. Сразу же по приезде в Герат мне предстояло изготовить бомбу
для уничтожения иранских машин. С базы я ничего с собой не взял. На нашем пути
располагался большой американский пост, где могли проверить машину. Детали,
необходимые для изготовления бомбы, уже были доставлены в нашу штаб-квартиру,
расположенную в Герате. Для нас были подготовлены также оружие и боеприпасы. Во
время полуденной молитвы мы доехали до первого блокпоста, расположенного на
дороге в Герат. У обочины дороги стояли американские солдаты. Они приказали
узбекскому моджахеду остановиться. Соблюдая правила, мы вышли из машины, держа
в руках свои документы. Сначала американские солдаты проверили багажник машины.
Затем один из них подошёл к нам. Мы оба, улыбаясь, одновременно протянули им
свои документы. Забирая у нас документы, солдат тоже улыбнулся – ему
понравилась наша синхронная улыбка. В это время узбекский моджахед, дабы снять
напряжение, поприветствовал солдата на английском языке. Солдат, вздрогнув от
приветствия узбекского моджахеда, взглянул на меня. Моя слепота на один глаз
напугала его ещё больше. Подумав немного, он попросил нас подождать минутку и,
забрав наши документы, направился к будке. Через некоторое время он вернулся
обратно с четырьмя американцами и, подойдя к узбекскому моджахеду, спросил:
– Откуда ты знаешь английский?
Узбекский моджахед, почувствовав, что запахло жареным,
неожиданно накинулся на заподозрившего его американца и, отобрав у него оружие,
выстрелил в стоящих перед нами солдат. Трое из четверых американских солдат
погибли на месте. Подобный поворот событий ошарашил
меня, но я сразу же взял себя в руки и спрятался за кадиллаком. Оружия у меня
не было, поэтому мне нечем было защищаться. Я лёг на землю и пополз
по-пластунски по обочине дороги, пытаясь уйти подальше от опасности. А
узбекский моджахед продолжал отстреливаться. Скорее всего, американские солдаты
сообщили о произошедшем в свой штаб. Их военная база
находилась неподалёку. Через пару минут сюда должны были прибыть американские
военные машины, полные солдат. Америка со спутника наблюдала практически за всей
территорией Афганистана. Даже наша перестрелка была запечатлена специальными
радарами. Узбекский моджахед в одно мгновение провалил порученную нам операцию.
Мне нужно было добраться до Герата любой ценой и выполнить задание, так как
оружие, привозимое из Ирана, в завтрашнем сражении должно было использоваться
против нас. Необходимо было подорвать доставлявшие его автомобили. Меня
готовили к этому, а не к перестрелке у блокпоста. Мне надо было сесть в машину
и во что бы то ни стало проехать этот блокпост. Я посмотрел в сторону
солдатской будки. Машина стояла недалеко. Я резко встал и крикнул узбекскому
моджахеду:
– Прикрой меня!
Услышав мой голос, американские солдаты начали стрелять в
мою сторону. Одна из пуль попала мне в ногу. Не обращая внимания на рану, я
бросился в кабину и завёл мотор. Узбекский моджахед, перестреливаясь, тоже
подбежал к машине. Я повернул руль вправо, чтобы узбекский моджахед мог сесть в
машину, и вдруг услышал странный стук. Машина, за руль которой я держался двумя
руками, взмыла ввысь, и в это время произошёл взрыв. Меня выбросило из кабины.
Приземлившись за кадиллаком, я увидел, как узбекский моджахед, крикнув
"Аллаху-акбар!", пустил последнюю пулю в
себя.
В это время в небе у меня над головой появились военные
вертолёты. Солдаты, окружившие меня, приставили дула своих автоматов к моей
голове. Закрыв глаза, я ждал смерти. Как ни странно, я был спокоен… Это ли смерть? Она же совсем не страшна…
Почему я так сильно боялся её? Видимо, я переступил черту страха смерти.
Попытался перед смертью представить лицо матери, но не смог. Закрыл глаза и
начал вспоминать её – но сколько ни старался,
вспомнить её лицо не смог. У меня не было ни одного трогательного воспоминания.
Перед глазами появлялись лишь лица убитых мной людей. Волосы встали дыбом.
Открыв глаза, я взглянул на американских солдат. Они тоже смотрели на меня. Эти
лица, которые я видел перед смертью, показались мне очень уродливыми. Мне стало смешно и я долго хохотал. Внезапно разболелась нога, в
которую попала пуля. Я попытался обернуться и взглянуть на ногу, но один из
солдат ударил меня. Я понял, что двигаться нельзя – они ждут приказа касательно
меня. Приказ не заставил себя долго ждать. Младший сержант, сказав по рации
"Yes!", схватил меня за руку и поднял,
затем, наклонив мою голову, поволок к военной машине, стоящей возле солдатской
будки.
В это время над нашей головой появились сотни диких гусей.
Эти розовые гуси, перекрикивая друг друга, летели очень низко, чуть ли не
задевая крыльями напуганных американских солдат. До этого я ни разу не видел
стаю диких гусей в такой близости. Гуси были большими и сильными, свободными и
гордыми. Они чувствовали себя настоящими хозяевами неба и земли. Они затмили
крыльями солнце, и вокруг воцарилась темнота. Вертолёты не могли лететь в такой
темноте. Дикие крики гусей не на шутку напугали американских солдат. Позабыв
обо мне, они спрятались под военными машинами. Гуси скрылись так же внезапно,
как и появились. После их ухода на земле осталось множество розовых гусиных
перьев. Я подобрал одно перо, поднёс к носу и понюхал. От перьев пахло небом. А
от неба, как оказалось, веяло келагаем4 моей бабушки.
Солдат подтолкнул меня к машине, и я уселся в неё, читая молитву за упокой
узбекского моджахеда. В этой военной машине солдаты привезли меня в
американскую тюрьму, считавшуюся живой легендой военной истории Афганистана.
Афганцы иронично называли её "пятизвёздочным отелем". Моджахед,
попавший в эту тюрьму, в лучшем случае выходил на свободу инвалидом. Они
привели меня в общую камеру и заперли дверь. Боль в ноге усиливалась. Хромая, я
отошёл в сторону, сел и подняв брючину, начал
рассматривать рану. Пуля попала чуть выше щиколотки и застряла в ноге. Я
обратился к сокамерникам:
– Нет ли среди вас врача?
Ответа не последовало. Я знал, что афганцы недолюбливают
нас. Теперь мне предстояло пережить эту реальность, истекая кровью. Оторвал
рукав рубашки и перевязал рану. Чуть выше раны затянул ногу ремнём, чтобы
остановить кровотечение. Мне нужна была операция, чтобы извлечь пулю из ноги.
Вряд ли кто-то в таком состоянии прооперировал бы меня. Я слышал, что
заключённые в этой тюрьме подвергаются жестоким пыткам. Мне нельзя было
показывать слабину. Боль я чувствовал и в груди. Вероятно, взрывной волной мне
поломало рёбра – или же я ушибся, когда падал на землю.
Опустив голову, я начал успокаивать себя. Чему быть – того
не миновать... Мне предстояло прожить в этой реальности, как минимум, ближайшие
несколько лет.
Моя связь с узбекским моджахедом и полученная рана были
знаком того, что отсюда я выйду уже мёртвым. Хотя сила воли требовала от меня
непременно выжить. В первую очередь в этой тюрьме мне нужно было найти
сговорчивого человека, чтобы изучить здешние внутренние правила и
приспособиться к ним. Я знал, что найти друзей среди заключённых будет
непросто. Они недолюбливали нас, как и американцев – возможно, ещё сильнее.
Найти общий язык с надзирателями было тем более невозможно. Они обвиняли меня в
смерти трёх солдат. Будь у меня под рукой некоторые детали, то я непременно
изготовил бы маленькую бомбу и разнёс бы эту тюрьму к чёртовой матери. Но у
меня не было и этой возможности. Значит, положение безвыходное. Мне остаётся
только терпеть и уповать на Аллаха. Я прислонился к стене и осмотрелся. В
тесной, душной камере всего с одной форточкой сидело около тридцати человек.
Царила гробовая тишина. Заключённые, прячущие глаза друг от друга, были похожи
на набитые соломой чучела. Кажется, им даже не было душно. Внезапно из угла
камеры послышался тихий плач. Собрав волю в кулак, я во весь голос крикнул на
арабском языке:
– Мать вашу, сукины дети! Отзовитесь же кто-нибудь!
Мои сокамерники продолжали молчать. Опираясь спиной о стену,
я кое-как встал и, медленно передвигаясь, подошёл к ближайшему афганскому
сельчанину и схватил его за рубашку. Оттолкнув мою руку, афганец злобно
взглянул на меня и спросил на дарийском диалекте:
– Тебе-то что нужно?
– Почему не разговариваешь со мной? – гневно спросил я.
Афганец уставился на меня, как баран на новые ворота:
– Не утруждай себя, – ответил он. – С тех пор, как при
допросе мне в ухо сунули электрический кабель, я ничего не слышу…
И только теперь мне стало понятно, почему сокамерники не
слышат меня.
В это время дверь камеры открылась и в камеру пинками втолкнули очередного пленника. Тучный надзиратель,
вошедший в камеру вслед за избитым пленником, подошёл ко мне и сказал на
английском:
– Я лично буду принимать у тебя роды этой ночью, готовься! –
затем, потушив свою дымящуюся папиросу о мою кровоточащую рану, внимательно
взглянул на меня.
У меня от боли содрогнулось всё тело, но я не издал ни
звука.
– Те, кто может выносить боль, нравятся мне ещё больше! –
смеясь, буркнул толстяк и, подняв ногу, пнул меня
резиновым сапогом в лицо. Я ударился головой о стену и потерял сознание. Когда
я пришёл в себя, тучного надзирателя уже не было. А у изголовья сидел новый
пленник, которого только что заточили в камеру. Он очень обрадовался, увидев,
что я пришёл в себя. Я видел сокамерников словно
сквозь паутину. Новый пленник, которого я тоже видел сквозь белый туман, сунул
руку в карман, вытащил щепотку белого порошка и, не спрашивая моего согласия,
втёр его мне в десну, затем шёпотом представился:
– Я – Эдвард Мильтон, корреспондент английского журнала
"Свободная воля".
– А я – Че Гевара, – ответил я.
Этот пленник, представившийся английским журналистом, на
первый взгляд показался мне доносчиком. Скорее всего, его заточили сюда, чтобы
собрать информацию обо мне. Но англичанин оказался сообразительным – услышав,
что я назвал себя Че Геварой, и осознав мои сомнения,
он сказал:
– Ты имеешь все основания не доверять мне. Во всяком случае,
это мы вторглись на ваши земли с оружием в руках.
Затем он отвернулся к стене и замолчал. Я тоже больше не
промолвил ни слова. Однако я решил, что у нового пленника можно узнать о
внутренних законах этой тюрьмы. Он наверняка знает эти места. Белый порошок,
который этот пленник втёр мне в десну, каким-то образом ослабил боль в моей
ноге. Немного спустя я полностью пришёл в себя. В душе
появилась некая уверенность и, прикоснувшись к плечу англичанина, я спросил:
– А ты что, приехал в Афганистан писать стихи?
Он не спал и сразу же ответил на мой вопрос:
– Сюда отправляются два типа людей: такие идеологически
обманутые идиоты, как ты, и ещё бoльшие
идиоты, как я, пытающиеся объяснить этим идиотам их идиотизм. Ты можешь годами
сидеть и думать, но тебе и в голову не придёт, что в мире всё ещё существуют
люди, которые пытаются сказать правду – и я один из таких людей!
Англичанин говорил, как радио, и мне было очень сложно
уловить суть его слов.
– И ты хочешь сказать, что вы не рушите эти места? – спросил
я у него.
– В Афганистане никто ничего не рушит, – ответил англичанин,
– и никто ничего не строит. Ни у кого из сражающихся тут бойцов нет ни мыслей,
ни суждений, и никогда не будет. Все те, кто называет себя набожными,
руководители этой американской тюрьмы, афганцы, туркмены, и даже те, кто, якобы,
приносят сюда мир и покой, на самом деле, даже неведомо для себя, финансируются
из одного центра. Цель – не твоя религия. Что ты можешь предпринять против них?
Кто ты такой, чтобы махать посохом на страны, владеющие ядерным оружием?!
Молись хоть до потери пульса... Уповай на Аллаха, сколько влезет... Цель –
управлять миром, держать тебя в напряжении, не позволять тебе думать. Война –
это мракобесие. Вы, афганцы, воюете на протяжении долгих лет. О каком развитии
тут может идти речь?
Я хоть и не совсем понимал его слова, но как только он начал
говорить, я удостоверился в том, что он не доносчик. Он был похож на человека с
убеждениями, и не мог быть ни лгуном, ни доносчиком. Я протянул к нему
раскрытую ладонь:
– Насыпь сюда немного того белого порошка, – сказал я.
Англичанин улыбнулся:
– Но ведь твоя религия запрещает это?! – промолвил он, затем
вытащил из кармана маленький пакет с белым порошком и вновь втёр порошок в мои
дёсны.
Я успокоился, закрыл глаза – даже ненадолго задремал. Открыв
глаза, я вновь увидел у изголовья тучного надзирателя. Его беспечность на этот
раз разозлила меня. На лице у этого толстяка, привыкшего унижать безоружных
заключённых, был запечатлён страх. Я взглянул на его жирный второй подбородок и
улыбнулся. Увидев мою непонятную улыбку, надзиратель опешил. Опираясь о стену,
я привстал. Неожиданно поднял сжатый кулак и крикнул надзирателю:
– Ложись!
Он со страху сразу упал на пол камеры, схватившись дрожащими
руками за голову. Я набросился на него сзади и вынул из кобуры пистолет. И
только когда я вынимал пистолет, надзиратель понял, что я надул его – никакой
гранаты в моей руке не было. Но несмотря на это он всё
же не решался подняться с пола и робко глядел на пистолет в моей руке. Я
вытащил из пистолета магазин, вынул из него пули и, глядя прямо в глаза
толстяка, выкинул их в форточку. Затем схватил его за руку и поднял. Вернул ему
пистолет, похлопал его по спине и сказал на английском:
– Смерть – это наша игра! Не вздумай играть с нами в такие
игры!
Ничего не ответив, тучный надзиратель опустил голову и вышел
из камеры, не скрывая страха на лице. Как ни странно, этой ночью я спал очень
спокойно. Утром проснулся от крика английского журналиста. Журналист орал, стоя
над головой у афганского заключённого, приведённого в камеру после допроса.
Следователи вырвали у афганца ногти, а рот прошили толстой нитью, как стеганый
матрас. Из уха у него текла кровь. Английский журналист назвал изуродовавших
афганца следователей фашистами и вдруг замолчал. Наверняка он посчитал, что
данное оскорбление подействует на следователей, и они больше не позволят себе
ничего подобного.
Мильтон был сложным и одновременно душевным человеком.
Поэтому, разбираясь в сложном мире, он не разбирался в человеческой душе. Сидя
в стороне, он что-то писал своей чёрной ручкой. У меня сильно опухла нога.
Скорее всего, гноилась рана. К тому же я очень проголодался, и у меня сильно
болела голова. Как только открылась дверь камеры, Мильтон прижался ко мне.
Новый надзиратель камеры, открывший дверь, направился прямо ко мне и промолвил
вежливым голосом, столь непривычным для этой тюрьмы:
– Вас хочет видеть начальник тюрьмы!
Хромая, с его помощью я направился к выходу. Мильтон
проводил меня до дверей и сказал:
– Ни в чём не признавайся, будь сдержанным. Им ещё нужно
доказать тебе твою вину!
Войдя в кабинет начальника тюрьмы, я не поверил своим
глазам. Начальник тюрьмы сидел напротив Эмира Тарика,
и они играли в нарды. Увидев меня, Эмир Тарик, не
вставая с места, промолвил:
– Чему быть, того не миновать, Джафар!
Начальник тюрьмы взглянул на мою воняющую от нагноения ногу
и поморщился. Я внятно услышал, как он шёпотом спросил у Эмира Тарика:
– Неужели он нужен тебе даже с такой ногой?
Завершив игру, Эмир Тарик встал и,
положив на стол начальника тюрьмы небольшой свёрток, спросил:
– Могу ли я забрать то, что принадлежит мне?
Начальник тюрьмы, утвердительно кивнув, взглянул на свёрток
и спросил:
– Надеюсь, там согласованная нами сумма?
Ничего не ответив, Эмир Тарик подошёл
ко мне и, спокойно схватив меня за руку, промолвил:
– У нас слово говорится один раз. А указанного вами человека
убьёт он сам, даже не сомневайтесь!
С помощью Эмира Тарика я вышел из
кабинета начальника тюрьмы и, кое-как пройдя через коридор, вышел к воротам
американской тюрьмы. Сел в машину, ожидающую нас возле ворот, и потерял
сознание.
Открыл я глаза в небольшой больнице нашей военной базы в
Кандагаре. Я не помнил, сколько дней пролежал здесь. Я лежал один в пустой
палате, укрытый белой простынёй. У меня потрескались губы, во рту опух язык.
Первое, о чём я вспомнил, была раненая нога. Робко засунул руку под простыню и
нащупал ногу. Нога была на месте. Пальцев я не чувствовал. Резко откинул
простыню и взглянул на пальцы. Они тоже были на месте, их тоже не отрезали. Мне
стало странно, что человек, годами готовящийся к смерти, так переживает за свои
пальцы. Видимо, тело всё ещё хотело жить. Встать у меня не было сил. Посмотрел
в сторону окна, на котором не было занавески, – на небе светила луна. Её свет
тускнел, и я понял, что скоро утро. Меня мучила жажда – повернувшись к двери, я
громко крикнул. Ответа не последовало. В больнице никого не было.
Люди, участвующие в священном сражении, не болеют. У этих
людей есть два лица – они либо живые, либо мёртвые. Раненых здесь не любят.
Поэтому больницы "Лешкери-Имам" пустуют, в
них никого не бывает. В этих лагерях не бывает и врачей. Мне нужно было встать,
чтобы утолить жажду, но ноги не слушались. Видимо, придётся ползти. Собрав волю
в кулак, я оттолкнулся от стены и попытался слезть с кровати на пол. После
нескольких попыток я слез с кровати и с грохотом свалился на пол. Теперь надо
было ползти. Я пополз к выходу. Мне повезло, что дверь была приоткрыта.
Открывалась она непосредственно во двор лагеря. Я выполз во двор и вдохнул
свежий воздух.
Наступало утро. На горизонте начинали появляться отблески
солнца. На небе блестела луна, готовящаяся сдать свой пост солнцу. Внезапно мир
показался мне неимоверно красивым. До сих пор я ни разу не поднимал голову и не
глядел на небо. Оказывается, небо сияло необычайным светом. Я подумал, что
непременно умру – ведь подобные неземные мысли были чужды мне. С трудом я
поднялся и прислонился к приоткрытой двери. Моджахеды спали. Вокруг не было
видно никого, кроме вооружённого караула, несущего службу на расположенной
вдали башне. Свет в комнате имама был выключен. Приставив руку ко рту, я громко
крикнул:
– Имам, я здесь!
Никто не отозвался. На свежем воздухе я позабыл даже о жажде
– уселся возле дверей и начал ждать восхода солнца. Я осознал, что красота
солнца кроется лишь в его восходе, так же как и красота рождающегося человека.
Поднявшись высоко, солнце становится жгучим и надоедливым – так же, как и
человек, с возрастом теряющий былое обаяние и облик.
Эмир Тарик появился во время
полуденного намаза. С ним был прооперировавший меня врач. Повторно обследовав
мою ногу, врач сказал:
– Требуется ещё месяц на восстановление.
Выслушав врача, Эмир Тарик
взглянул на меня. По этому взгляду я прочёл его мысли. Эмир Тарик
проводил врача и, вскоре вернувшись, промолвил:
– Тебе нужно ехать через два дня!
– Я готов! – уверенно сказал я, позабыв о боли в ноге.
Эмир Тарик обнял меня и поцеловал
в лоб:
– Я всегда верил в тебя, – сказал он. – У тебя внутри ничего
нет, но словно всё же что-то есть. Я не понимаю, что это, но это нечто
связывает нас!
Я не знал, куда меня отправят на этот раз. Честно говоря, и
знать не хотел. Мне было всё равно, куда ехать. Меня интересовала только
смерть. Своими действиями я ежедневно приближался к смерти. Несмотря на
колебания, возникшие в моём сознании после тюрьмы, мне хотелось избавиться от
этой реальности раз и навсегда. Эмиру Тарику удалось
с лёгкостью прийти в тюрьму и освободить меня, что никак не вязалось с его
миссией – сражением против богохульников. Ведь Эмир Тарик
был врагом американцев. А с врагами, насколько мне известно, в кошки-мышки не
играют. С врагами сражаются. Кажется, Мильтон был прав. Слова Эмира Тарика не совпадали с его действиями. Однако меня эти
детали практически не волновали. К тому же, Эмир Тарик
освободил из тюрьмы меня, а не кого-либо другого. Война – это своего рода
торговля. Я не вмешиваюсь в их дела и в их войну. Я воюю с самим собой.
Рано утром мы с Эмиром Тариком
сели в машину и выехали в город. Сначала зашли в одно из летних кафе Кандагара
и позавтракали. Кажется, Эмир Тарик хотел что-то
сказать, но долго не решался. Наконец, во время чаепития, он промолвил:
– Завтра мы отправляем тебя в Турцию. Задание получишь на
месте. Я женил тебя фиктивным браком. Задание ты будешь выполнять вместе со
своей фиктивной женой. Она тоже повидала немало крови. В Турции у тебя будет
уйма дел. Но перед этим у меня к тебе поручение, – сказал он и, вытащив из
кармана фотографию, бросил на стол и спросил: – Знаешь этого человека?
Я взглянул на фотографию – это был английский журналист
Эдвард Мильтон.
– А его-то зачем убивать? – спросил
я. – Он не сражается против нас и не является врагом Аллаха…
Эмир Тарик покраснел от злости и
выдавил сквозь дрожащие губы:
– Раньше ты ничего не спрашивал у меня. Но раз спрашиваешь,
скажу тебе правду: ты убиваешь его ради себя. Мне удалось освободить тебя из
тюрьмы только для того, чтобы ты убил его. Своей писаниной
он сводит американцев с ума. Если они сами прикончат этого журналиста, то будет
много шума. А для тебя это – раз плюнуть, так как ты – один из тысяч мусульман,
готовых умереть в любой момент. Теперь ты понял эту игру? – крикнул он.
Я понял, что впору задать вопрос, мучавший меня с момента
освобождения.
– А что вас связывает с американцами? – спросил я.
Ничего не ответив, Эмир Тарик
вынул из-за пояса пистолет и приставил к моему лбу.
– Прикончи этого Дьявола! – крикнул он, глядя мне в глаза.
Затем, взяв себя в руки, бросил пистолет на стол и ушёл. Я взял пистолет и
сунул за пояс.
Той же ночью я расстрелял из этого пистолета
торжественно освобождённого из тюрьмы журналиста Эдварда Мильтона в его съёмной
квартире. Бедолага Мильтон беспечно улыбался, не веря
до последнего момента, что я буду убивать его. Он изо всех сил пытался доказать
мне, что я попусту жертвую своей жизнью ради какой-то глупой игры.
Через два дня я вместе со своей фиктивной женой-моджахедкой
сидел на стамбульской площади Султан Ахмед и с аппетитом уплетал донер-кебаб, окончательно позабыв о том, что когда-то на
этом свете жил английский журналист по имени Эдвард Мильтон. Мою напарницу,
ставшую моей фиктивной женой, звали Амина. Это была весёлая, высокорослая и
очень красивая женщина. Ещё во время нашего знакомства в Афганистане она обняла
меня и прижала к груди:
– Наконец и мне посчастливилось найти идиота, который
женился на мне! – сказала она.
Мне была очень приятна её искренность, и я даже обрадовался,
что буду вместе с ней "до самой смерти".
В ночь, когда мы впервые очутились вдвоём наедине в
стамбульском отеле,
Амина взглянула на меня горящими глазами и промолвила:
– Хотя бы перед тем, как нас убьют, давай поцелуемся разок.
Я никогда ещё не целовалась с мужчиной, – и шёпотом добавила: – Если не
поцелуешься со мной, то я взорву нас обоих!
Больше чем её слова меня насмешила её поза – она села передо
мной на колени и округлила протянутые губы. Я молча обнял её, и мы поцеловались
в губы. Через несколько минут Амина с трудом оторвала губы от моих губ и, еле
дыша, плюнула на пол.
– И вот эту гадость богохульники называют сексом? – смеясь,
спросила она.
Я прикоснулся к её круглым ягодицам.
– Нет, нельзя! – крикнула она, оттолкнув мою руку, – Я
поклялась Аллахом!
Слово "поклялась" Амина произнесла так строго и
резко, что я не решился предложить ей что-либо другое. Мы до утра спали на
отдельных кроватях – точнее, не спали, а просто лежали.
Наступил второй день нашего "брака". Согласно
инструкции, этим утром нам предстояло официально зарегистрироваться в Стамбуле,
затем сидеть на площади Султана Ахмеда как "пара голубков" и ждать
связного, который должен был передать нам задание.
Дьявольские искры в глазах Амины взбудораживали меня. Она
была жестокой моджахедкой, но прежде всего она была
женщиной. Я знал, что Амина – убеждённая моджахедка,
способная в нужное время взорвать себя и увести с собой на тот свет несколько
людей. Однако она, как женщина, умела также наслаждаться моими возбуждёнными
взглядами. Наш брак был фиктивным, но мы с Аминой
могли считаться семьёй. Мне ещё не приходилось жить в полноценной семье. Амина
была первой женщиной, с которой я прожил два дня подряд. За эти два дня я успел
привыкнуть к ней и впредь не хотел с ней расставаться.
Люди на площади Султана Ахмеда были свободны, беспечны. Они
спокойно сидели на скамейках, дышали свежим воздухом и никуда не торопились.
Стало быть, так тоже можно жить – впервые за свою жизнь я видел перед собой
обычных людей, которые сидели молча, ни о чём не думали, ничего не боялись и не
ожидали смерти. Они просто жили. Им не хотелось ни спасать кого-то, ни
присваивать чьё-то добро. У них не было даже врагов. Они умели радоваться жизни,
свежему воздуху, обычным взглядам, глотку воды. Они не сражались. Не знали, что
такое смерть. Им даже в голову не могло прийти, что супружеская пара, сидящая
напротив них, – смертники, способные в любой момент по чьему-то приказу лишить
их жизни. В то время, как я ни старался, не смог найти
более подходящего для нас с Аминой названия. Мы были
"смертниками", над которыми постоянно витала смерть.
Мы сидели на скамейке и спокойно ждали человека, который
должен был передать нам точную дату и время смерти. Я держал Амину за руку. У
нас над головой летали белоснежные чайки. Со стороны Амина тоже могла выглядеть
как счастливая чайка. Её руки, зажатые в моих ладонях, были такими же
белоснежными, как эти чайки над нами. Один немецкий турист даже сфотографировал
её. Когда Амина, улыбаясь, поблагодарила его на немецком языке, выяснилось, что
этот немецкий турист и есть наш стамбульский связной. По его поручению этой
ночью нам предстояло взорвать ночной клуб в стамбульском районе Этиляр.
Когда вечером мы направлялись на машине к нашей съёмной
квартире, Амина положила голову мне на плечо и всплакнула. Я даже не спросил о
причине её грусти – это было нормальное предсмертное состояние. Амина должна
была пойти на задание со взрывчаткой в поясе. Этой
ночью могло случиться всё, что угодно. Она успокоилась так же быстро, как и
взгрустнула, и объяснила мне на арабском языке – чтобы водитель не понял – для
чего нужно взорвать клуб "Элит", расположенный в Этиляр:
– Этот взрыв – своеобразное предупреждение Турции, которая
боится присоединиться к афганскому сражению. Турция, отказывающаяся помогать
этническим тюркам – афганским узбекам, устрашена террором. Турция должна быть
вовлечена в сражение, чтобы её экономика рухнула, чтобы в стране царили хаос и
беззаконие. В таком случае нам, моджахедам, будет гораздо легче войти через
сирийские ворота в Турцию с оружием в руках. Турция будет ослаблена. Массовое
убийство элитных звёзд и представителей прессы, собравшихся в клубе, должно
потрясти правительство Турции. Мы будем устраивать взрывы до тех пор, пока они
не войдут в Афганистан.
Я принялся готовить взрывчатку. Мне предстояло изготовить
три бомбы. Время поджимало, но я не торопился. Малейшая ошибка в этом деле была
смертельно опасна. Я изготовил первую порцию взрывчатки и привязал к поясу
Амины. Остальные две порции мне предстояло пронести в клуб самому. Если бы мне
не удалось взорвать бомбы дистанционно, то Амина должна была запустить свою
взрывчатку вручную.
Завершив работу, я наблюдал, как Амина готовится к смертной
ночи. Как и все женщины, торопящиеся куда-то, Амина была чересчур медлительна.
Сначала она потеряла брошку и нашла её с огромным трудом. Начав расчёсываться,
вспомнила, что не накрасила губы. Пока красила губы, потеряла расчёску. Мне
никак не верилось, что Амина, старающаяся выглядеть
красивой, как все женщины, готовится к смерти. Это была обычная женщина,
прихорашивающаяся перед зеркалом. Разница была лишь в том, что Амина была
сильной женщиной, которая, прихорашиваясь, готовилась не на вечеринку, а к
смерти. Теперь она была ещё красивее, чем раньше.
Спускаясь по лестнице, я поцеловал Амину в её прелестный
лобик и внезапно осознал, что этой ночью я могу навсегда потерять её.
В клуб "Элит" в Этиляр
Амина прошла без особого труда и уселась в первом ряду. Охрана клуба пропустила
её в помещение, даже не проверив документы. Полицейские, дежурившие внутри,
онемели перед красотой Амины и не спросили ни слова, лишь страстно пожирая её
глазами. А я представился полиции возле клуба оператором телеканала "Узбек
ньюс". Участие этого телеканала в данном
мероприятии было согласовано заранее. Регистрация телеканала была внесена в
протокол. Поэтому меня тоже особо не расспрашивали. Я зарегистрировался и
подписал документ, подтверждающий мой приход и участие. Одна из бомб находилась
внутри камеры, которую я держал в руке. А вторая была спрятана в сумке, висящей
у меня на шее.
Войдя в зал, я положил сумку со
взрывчаткой под компьютерный стол, предоставленный журналистам, и, закрепив
камеру на штативе возле сцены, сел в кресло. Основную часть работы я уже
выполнил.
Я обернулся и взглянул на Амину.
Она была божественна – закинув ногу на ногу, продолжала раззадоривать меня. В
это время мне на телефон пришло сообщение. Я открыл, прочёл. Амина спрашивала:
"Ну, как тебе мои ножки, нравятся?" Я улыбнулся и взглянул на неё.
Она "ласкала" меня своими взглядами. Работать совместно с Аминой было одно удовольствие. Даже в самые трудные моменты
она сохраняла свою женственность и красоту, тем самым придавая мне силы. Даже
"шестикилограммовая смерть" на её поясе не смогла сломить её.
Я вытащил зажигалку и подержал её в руке так, чтобы охрана
видела. Затем вытащил и сигарету, якобы, собираясь закурить. Как и ожидалось,
охрана подошла ко мне и попросила курить во дворе. Попросив прощения, я вышел
из помещения, чтобы "покурить". В первую очередь мне нужно было найти
укромное местечко, чтобы запустить взрывчатку, а затем дождаться сообщения на
телефон. Я ждал приказа, чтобы
нажать на кнопку.
Место для укрытия я нашёл быстро. В клубе "Элит"
были огромные стеклянные стены, через которые было отчётливо видно всё
помещение. А на улице напротив стояло старое строение времён Османской империи,
освещаемое ярким светом клуба. Дверь этого старого здания не была закодирована,
а окна коридора были выбиты. Я мог притаиться там и запустить взрывчатку на
расстоянии. Всё шло как по маслу.
Приказ пришёл на мой телефон даже раньше ожидаемого времени.
Его отправил немецкий связной – просил меня подойти к белому автомобилю марки
"Фиат", который стоял на улице параллельно клубу "Элит". Инструкцию
мне должны были дать в машине. Дабы не вызывать подозрение, я медленными шагами
подошёл к "Фиату". За рулём сидел темнокожий мужчина. Я сел на заднее
сидение.
– Отдай мне пульт! Всё остальное сделает сама Амина! –
сказал темнокожий.
Я протянул ему пульт, он взял и нажал на кнопку. Две бомбы
взорвались одновременно. Волной взрыва разнесло вдребезги даже стёкла витрин в
лавке на параллельной улице. Темнокожий обернулся
назад и спросил у меня:
– Оружие есть?
– Нет, – ответил я и взглянул в окно.
Ночную тишину нарушили вопли людей, выбегающих из горящего
клуба через узкую дверь. Человеческие крики, скрип колёс, скользящих на мокром
асфальте, сирены машин скорой помощи, предупредительные выстрелы полицейских в
воздух создавали ужасающий шум вокруг. Здание клуба "Элит" пылало
страшным пламенем.
Внезапно раздался третий взрыв. Услышав этот взрыв,
темнокожий выругался и завёл двигатель. Мы пытались удалиться с этой территории
как можно скорее, но нам это не удавалось из-за создавшейся пробки. Темнокожий остановил машину в первом же тёмном тупике. Я в
последний раз оглянулся на клуб "Элит", надеясь увидеть Амину. Третья
порция взрывчатки не должна была запускаться – почему Амина взорвала себя?
Ничего, кроме пылающего здания, не было видно.
Неожиданно темнокожий выстрелил в
меня из пистолета с глушителем. Выпустив в меня всю обойму, он бросил пистолет
на меня и резко выскочил из машины. Я ничего не видел, но по запаху понял, что
машина облита бензином. Темнокожий бросил на машину горящую спичку и убежал, и
я тут же выскочил из машины через заднюю дверь. Это было невероятно – ни одна
из пуль меня не задела. В тот момент это показалось мне настоящей сказкой.
Темнокожий не стал бы убивать меня по собственной
инициативе. Интересно, кто дал ему такой приказ? Кому и для чего нужна была моя
смерть? Мне нужно было жить, чтобы узнать ответы на эти вопросы. Из-за
организованного мной взрыва мне ни в коем случае нельзя было попасть в руки
стамбульской полиции. Я был уверен, что моя фотография уже была роздана всем
полицейским. Среди вошедших в клуб во время взрыва отсутствовал только я. Амина
взорвала себя. Скорее всего, её пояс со взрывчаткой
уже исследовали. Камеры наблюдения, вероятнее всего, сняли также наши с Аминой взгляды перед взрывом. Во время следствия кадры, где
были запечатлены мы с Аминой, тоже будут использованы
против меня. Доказательством служило также сообщение, отправленное Аминой мне на телефон. Словом, вероятнее всего, я был
объявлен в розыск.
Я не знал, где нахожусь и куда мне идти. Наконец я прошёл
через тёмные тупики и вышел на широкую и сравнительно тихую улицу. Некоторое
время я быстро шёл по тротуару, не зная, куда держу путь. Документы у меня
были, хоть и фальшивые... А в кармане были деньги. Покинуть страну я не мог, но
на некоторое время мог приютиться в одном из маленьких городков Турции.
Я зашёл в первый попавшийся ресторан и заказал "Искендер-кебаб". У мужчины средних лет, сидящего за
соседним столиком, спросил название турецкого города, который я, якобы, хотел
посетить как турист. Турки – народ упрямый; мой собеседник, не задумываясь ни
на секунду, ответил:
– Лично для меня самый красивый край Турции – это
Каппадокия.
Другие посетители ресторана с ним не согласились:
– А как же Бодрум? – крикнула
женщина из глубины салона. – Думай, что говоришь!
Ещё один посетитель начал расхваливать Конью,
а другой – Черноморское побережье.
– А как можно добраться до этих мест? – спросил я.
Все в один голос посоветовали мне поехать на автобусе.
Поспешно расплатившись за еду, я вышел из ресторана. Решил на некоторое время
остаться в Стамбуле, так как в автобусах могли проводиться проверки. Думая о
том, где и как мне спрятаться, сел в такси и прибыл на площадь Султана Ахмеда –
единственное место, знакомое мне в Стамбуле. Эта площадь, уже превратившаяся в
мою память, была безлюдной, но освещённой. Сел на скамейку, на которой я утром
сидел вместе с Аминой, и закрыл глаза.
Сидел я долго. Я и сейчас не знаю, что такое любовь, но в то
время я вообще не имел понятия об этом чувстве. Однако в ту ночь на площади
Султана Ахмеда я неожиданно осознал, что сильно скучаю по
Амине. Её отсутствие терзало мою душу. Впервые в жизни я мечтал о том, чтобы
кто-то воскрес и прожил всю свою жизнь вместе со мной. Амина поменяла суть
смерти в моих глазах. Она свела святость смерти на
нет.
Второе чудо после того, как меня не ранила ни одна из
выпущенных в меня пуль, я пережил на площади Султана Ахмеда. Словно кто-то
коснулся моего плеча и приказал встать. Я прекрасно знал, что у меня за спиной
никого нет, но всё же встал и посмотрел в сторону входа на площадь.
И в это время произошло второе чудо. Издали ко мне бежала
Амина…
У меня от волнения застыли ноги. Я замер на месте.
Прослезился даже мой слепой глаз.
Амина подбежала ко мне, крепко обняла и, обжигая мне ухо своим горячим дыханием, шепнула:
– Никуда ты от меня не денешься!
Я расплакался навзрыд. Амина пришла в себя первой. Посидев
на скамье на
площади ещё немного, дабы не вызвать подозрения, мы вошли в
мечеть Султана Ах-
меда. Мечеть была безлюдна. Только пожилой мужчина недалеко
от кафедры подме-
тал ковры. Мы разулись и сели у входа в мечеть лицом к
Мекке. Я закрыл глаз, и начал
шёпотом читать "Аятуль-курси"5.
Внезапно при повторении молитвы перед моими глазами
предстала моя мать. Она истекала кровью и, протянув руки ко мне, молила о
помощи. "Что с тобой, мамочка, что у тебя болит?" – спрашивал я у
неё. "У меня болит память!" – отвечала она мне. Я прослезился. Память
болела и у меня самого. "Интересно, смогу ли я когда-нибудь избавиться от
своей памяти?" – задавался я вопросом. Долго ли я плакал, долго ли сидел в
таком положении – этого я не знал. Я ощутил только то, что выплеск всей боли,
накопившейся во мне с момента рождения, вместе со слезами, принёс мне
неимоверное облегчение. Открыв глаз, я увидел перед собой светлое личико Амины
– она сидела передо мной и гладила моё плечо.
– Это Эмир Тарик приказал убрать
тебя, – сказала Амина. – Англичане тоже ищут тебя. Эмир Тарик
опасался, что если англичане поймают тебя и начнут допрашивать, то ты
проговоришься о том, что поручение убить Мильтона получил от него. Именно
поэтому он хотел вывести тебя из игры. Это я знала ещё до прибытия в Стамбул. В
последний момент, ещё в клубе, я осознала, что не хочу терять тебя. Мне было
поручено оставить в клубе твои отпечатки и документы, чтобы все обвинения пали
на тебя. Я нарочно запустила и третью бомбу, чтобы они сочли мёртвой и меня.
Это я зарядила пистолет араба холостыми пулями. Знаешь, почему? Потому что я
полюбила тебя. Влюбилась в тебя с первого взгляда. Видимо, это возможно. К тому
же, ты – единственный мужчина, с которым я целовалась за всю свою жизнь. И вот,
доигралась – от твоего поцелуя я забеременела. Теперь ты обязан жениться на
мне!
Амина продолжала шутить. Я стоял, как истукан, не зная, что
ей ответить. Она подарила мне жизнь не только спасением меня, но и своей
любовью ко мне. Значит, любовь может победить смерть – любовь бессмертна… Амина вытащила меня из пасти смерти. Умерев, я
принадлежал бы Аллаху. Но я был жив и принадлежал ей. Значит, любовь сильнее и
смерти, и Аллаха – твоя любовь принадлежит тебе и только тебе. Амина пробудила
меня от тысячелетнего сна. Теперь мне предстояло подарить жизнь этой женщине,
сидящей передо мной и принадлежащей мне, предстояло заботиться о ней. Она
противостояла всему своему окружению, чтобы спасти меня, перечеркнув всё
произошедшее в прошлом. Отныне я не имел права умирать, оставив её одну на этой
бренной земле. Мнимая смерть, выдуманная ею, спасла меня от реальной смерти.
Значит, любовь способна даже изменить время, смысл и название смерти.
Следовательно, любовь способна противостоять смерти. Воистину, я умер для Эмира
Тарика и воскрес ради Амины.
Амина была моим раем на земле. Своей любовью она привязала меня к жизни.
Впервые в жизни мир казался мне привлекательнее смерти.
Мне послышались шаги, и я понял, что кто-то подходит к нам.
Я оглянулся. Старик, подметающий ковры, подошёл к нам и учтиво уселся рядом.
Видимо, он был растроган моими слезами. Это был седой светлоликий мужчина. Было
видно, что это бескорыстный, набожный человек, и наши слёзы он принял за
привязанность к Аллаху.
Усевшись поудобнее, старик
промолвил:
– Да вознаградит вас Аллах за вашу веру! Я тоже каждый вечер
прихожу сюда и плачу!
Я молчал.
– Отец, не могли бы вы обвенчать нас? – спросила Амина.
Старик долго молчал. Затем, улыбнувшись, встал:
– Я вас понял! Следуйте за мной! – сказал он и направился к
выходу. Мы встали и последовали за ним – всё равно идти нам было некуда. Вышли
из мечети Султана Ахмеда и, немного пройдя пешком, сели в его машину. По дороге
мы узнали, что этот старик, которого мы приняли за уборщика мечети, на самом
деле является одним из богатейших людей Стамбула. Он владел отелями и имениями,
был настоящим миллионером. А подметал он каждый вечер мечеть только по зову
души, считая это своеобразной службой людям в знак благодарности Аллаху за
вверенные ему богатства. По его мнению, Аллах изначально живет в человеческой
душе. Люди сегодня перегрызают друг другу глотки ради лучшей жизни, стремясь к
господству. Добиваясь чего-либо таким образом, они
уничтожают Аллаха в своих душах. В мире надо жить так, чтобы внутренний уклад
человека не нарушался. Человек должен получать удовольствие от самого себя.
Если внутренний уклад нарушен, то человек позабудет Аллаха, а Аллах в ответ
позабудет о нём. Человек окончательно лишится покоя и превратится в раба
собственного заработка. Человек будет работать на деньги, а не деньги на него;
он будет вынужден горбатиться день и ночь, дабы уберечь заработанное. Человек
станет рабом не Аллаха, а денег.
Слушая слова старика, я осознавал, что этот человек – третье
чудо, показанное мне Аллахом в эту ночь. Значит, бескорыстные люди в мире ещё
остались. Его слова и действия были совершенной противоположностью словам и
действиям Эмира Тарика. Всю свою сознательную жизнь я
жил понятиями медресе Эмира Тарика, даже не
задумываясь о том, что возможно и другое отношение к Аллаху. Старик полностью
поменял моё мировоззрение. Оказывается, настоящая вера вселяет в тебя любовь не
к смерти, а к жизни; и все эти убийства, совершённые мной до сих пор, нарушали
мой внутренний уклад, превращая меня в безбожного негодяя.
Человеческое мышление несовершенно. Нельзя предпочитать человеческий ум учениям
Аллаха. Уклад и справедливость Аллаха заключаются в спокойной и бескорыстной
службе. Путь Аллаха – это любовь; любовь к Аллаху, людям, времени, истории… А я до сих пор любил не любовь, а смерть, убив своих
любимых собственными руками. Я искал спасение в смерти, а спасла меня любовь –
любовь Амины на земле и любовь Аллаха во Вселенной…
Ближе к утру мы приехали в огромную загородную усадьбу
старика. Полусонному слуге, вышедшему встретить его, старик приказал пригласить
на полуденную молитву сельского имама, чтобы обвенчать нас. Услышав это, Амина
прижалась ко мне и улыбнулась, и старик тут же уловил эту улыбку.
– Улыбка этой девушки – самая высокая моя награда на земле.
Теперь ты меня понял? – спросил старик, обращаясь ко мне.
– Понял, – ответил я и взглянул на
Амину. Её лицо сияло словно солнышко.
Сельский имам обвенчал нас после полуденной молитвы, как и было согласовано. На завтрашнюю нашу свадьбу старик
пригласил всё село. Среди приглашённых был и сельский
нотариус. Я опасался, что нотариус, как официальное лицо, может попытаться
установить наши личности, и поэтому попросил старика отказаться от идеи столь
пышной свадьбы. Старик, негодуя, попросил меня не вмешиваться в его дела.
В ту ночь старик даже запретил нам с Аминой
ночевать вместе. "Только после свадьбы!" – сказал он и запер дверь
моей комнаты на ключ. Последнюю ночь нашей холостяцкой жизни нам пришлось
провести в отдельных комнатах.
Свадебный шатер был разбит на лужайке возле усадьбы. Старик
пригласил на нашу свадьбу из города своих богатых друзей. Сначала дервиши
прочли духовную молитву, исполнили танцы дервишей, сыграли на свирели и
барабанах. Затем сельчане традиционно встали в круг. Старик купил Амине зелёную фату – в ней Амина выглядела как богиня в
зелёном одеянии. По сельджукским обычаям жених с невестой на своей свадьбе не
садятся рядом. И мы с Аминой сидели друг напротив
друга на отдельных табуретках.
Амина, лицо которой было укрыто зелёной фатой, с
сегодняшнего дня становилась моей законной женой. Я старался представить себя в
этой ситуации, пытаясь понять, хватит ли у меня терпения, сил и, главное,
любви, чтобы уберечь свою семью? Я был уверен в одном – женитьба изменит всю мою
жизнь. С сегодняшнего дня я буду жить не по поручениям Эмира Тарика, а с радостью и ответственностью перед семейной
жизнью. Отныне я уже не тот избранный для смерти моджахед, который воспитан для
гибели смертью мученика. Отныне я – человек, желающий жить. Я знал, что моё
окружение будет любить меня не так, как меня любили раньше. Люди любят
человека, готовящегося к смерти, как гостя. А человека, желающего жить, они не
любят, так как видят в нём соперника, с которым нужно делиться заработанным
хлебом. Но мне нужно было работать, чтобы жить. Но где я могу работать? Кто
возьмёт меня на работу? Если Эмир Тарик найдёт и
убьёт меня, то что станет с Аминой?
У меня не было надежды даже на то, что я доживу до завтрашнего дня. Меня могли
в любой момент найти и устранить. Меня повсюду искали и англичане, и турецкая
полиция. Не ниспошли Аллах мне этого старика, наверняка я сейчас находился бы
где-то в тюрьме или же лежал мёртвым в какой-то канаве. Но по воле Аллаха я
встретил этого старика – следовательно, Аллах заранее хотел нашей с Аминой женитьбы.
Свадьба закончилась поздно ночью. Рано утром старик уже
стоял у дверей и ждал меня. Мы поехали в его пятизвёздочный отель в Стамбуле и
позавтракали. За завтраком старик сказал:
– После того, как ты расскажешь мне всю свою историю, я
предложу тебе работу!
Я рассказал старику всю свою долгую историю, не упомянув
лишь о совершённом мной взрыве в Турции. Старик слушал мою историю и его глаза
наполнялись слезами, он то и дело поднимал руки к небу и молился. Пока я
рассказывал старику о своей жизни, я и сам успел взглянуть на всё происходящее
со стороны. Оказывается, Аллах никогда не забывал меня, не ставил меня в
безвыходные ситуации. Моя жизнь висела на волоске, но Аллах берёг меня. Все мои
шаги управлялись со стороны, я делал их независимо от себя. Именно благодаря
этому я всё ещё жив. Я живу, чтобы раскрыть какую-то божественную тайну.
Интересно, что ожидает меня впереди? Кто и для чего бережёт меня? Этими словами
я завершил рассказ о своей жизни. Терпеливо выслушав меня, старик помолчал и
после долгого раздумья спросил:
– Хватит ли у тебя сил измениться?
– Не знаю, – честно ответил я.
Старик ничего не сказал – встал, прошёлся. Наконец, приняв
окончательное решение, взглянул на меня горящими глазами и промолвил:
– Я нарушу свой внутренний уклад, если не дам тебе такой
возможности. Что ж, испытай себя – посмотрим, что выйдет…
Радости моей не было предела…
С того дня я начал работать водителем в отеле. Через
несколько дней старик оформил на меня один из номеров отеля, где мы с Аминой начали вести семейную жизнь. На своём веку Амина
навидалась немало смертей, и теперь она с лёгкостью решала любую сложную
задачу. И грамотности ей было не занимать – владела несколькими языками, хорошо
разбиралась в компьютере. Однако со дня нашей женитьбы она стала домохозяйкой. Амине было сложно адаптироваться к домашним делам. Надо
признать, что мучилась не она одна – вместе с ней мучился и я. Амина, умеющая
разбирать и собирать автомат Калашникова за пятнадцать секунд, никак не могла
справиться с соковыжималкой. Накормив меня несколько раз сырой едой, она,
наконец, научилась готовить. Гладить одежду научилась только после того, как
прожгла несколько рубашек. Затопив отель пару раз, наконец-то научилась
протирать полы. Она целыми днями сидела дома, дожидаясь меня, а по вечерам я в
полусонном состоянии выводил её гулять по безлюдному городу. Её красота,
теплота и искренность были настолько дороги мне, что я не обращал внимания на
мелкие неудобства. Мы не только были супругами – мы были необходимы друг другу.
Мы пришли из одинакового прошлого. У нас были одинаковые страхи. Нас связывала
не только любовь, но и страх. Мы стояли плечом к плечу, чтобы не упасть, как
маленькие дети, только научившиеся ходить. Мы радовались малейшей новизне,
появившейся в нашей жизни. Мы вышли из смерти и поэтому радовались, даже если
ничего в нашей жизни не происходило. Я был накрепко привязан к
Амине, но хотел узнать её ещё ближе. Однако она не любила рассказывать о себе.
Хотя, смотря какой-то грустный фильм или слушая какую-то лирическую музыку,
вспоминала свою жизнь. Отец Амины, как и Эмир Тарик,
был узбеком по национальности. Она жила в очень состоятельной семье. Её семья
торговала драгоценностями, привозимыми из Индии. Когда ситуация в Афганистане
начала усложняться, отец Амины, как и все афганцы, не желавшие смириться с
гнётом в родной стране, взялся за оружие и на протяжении многих лет вместе с
Эмиром Тариком воевал в группировках генерала Дустума против богохульников. Он был очень смелым, жёстким
человеком, умеющим настоять на своём. На всё происходящее у него были
собственные взгляды. Во всём Афганистане не было второго такого человека,
который мог бы обрести такое множество врагов, как он.
Однажды он повздорил с генералом Дустумом
из-за какого-то пустяка и, покинув организацию, начал в одиночку воевать против
советских солдат. В одном из боёв он был тяжело ранен и его отвезли в
американскую больницу, расположенную в Пакистане. После выздоровления
американцы дали ему большое количество оружия и подразделение, состоящее из молодых
афганцев. Вскоре он стал одним из известнейших в Афганистане полевых
командиров. Но однажды он повздорил и с американцами, и в ту же ночь отец Амины
пропал без вести. С тех пор от него ни слуху, ни духу… Мать Амины, узнав о
бесследном исчезновении мужа, взялась за оружие и начала сражаться вместо мужа.
Два старших брата Амины тоже воевали в горах. Мать, не желавшая оставить Амину
дома одну, привязывала её шалью к спине и часами обстреливала врага. Амина, привыкшая к стрельбе, спокойно спала во время боёв. Мать
кормила двухлетнюю дочь грудью в траншеях во время недолгого прекращения огня.
Когда Амине было семь лет, случайная пуля отобрала у
неё мать. После этого она пару лет жила впроголодь у родителей отца.
Однажды к ним в дом прибыл французский путешественник по
имени Эжен и сообщил Амине,
что он – друг её отца. Погостив некоторое время в их доме, Эжен
выкупил Амину у тёти и увёз во Францию. Сначала Эжен
устроил Амину в Париже в школу по изучению французского языка. После того, как
Амина изучила французский, Эжен отвёз её в город Лион
для получения более усовершенствованного образования.
Там была открыта новая школа для афганских детей-беженцев. Афганские сироты,
обучающиеся в этой школе, полностью усваивали европейские ценности. После
обучения новым правилам их, как национальную афганскую элиту, возвращали назад
в Афганистан, чтобы они распространяли там новые европейские ценности. В школе
проводились усовершенствованные уроки, и преподавали грамотнейшие учителя.
Кормили детей бесплатно. Из выпускников этой школы избирались будущие
руководители Афганистана. Обычно этих людей выбирали почему-то среди детей,
отцы которых не воевали. Главным критерием была их ненависть к своему прошлому.
Афганским детям, обучающимся в этой школе, чуждые ценности преподносились как
родные, а родные ценности – как чуждые. Традиционные мусульманские ценности
преподаватели выставляли в худшем свете.
Через пару лет обучения в этой школе Амина так же, как и
остальные, невзлюбила мусульманскую культуру. Как и все учащиеся этой школы,
она стеснялась своего прошлого и высмеивала свое прошлое. В этой школе
воспитывали новых афганцев, новых мусульман и новое мусульманство. За годы
обучения Амина научилась думать по-другому, обрела иной взгляд на мир. После
успешного окончания лионской школы её отправили в Канаду. Во французской
колонии в Канаде учёный по фамилии Либерман обучил её
новым афганским ценностям. На протяжении двух лет Либерман
рассказывал Амине о необходимости создания доселе неизвестного ей движения
"Лешкери-Имам". Это движение было призвано
стать воинской организацией, признающей ислам исключительно в рамках этнической
культуры и создающей новый язык и новых святых ислама. Члены "Лешкери-Имам" должны были совершить в Афганистане
переворот, создать "Национальное Узбекское Исламское Государство" и
внедрить новые религиозные веяния. Досконально обучив Амину путям реализации
всех этих идей, школа вновь вернула её из Канады в Европу.
За четыре года Амине удалось
собрать более шести тысяч этнических афганцев вокруг нового движения,
инициированного в Канаде. Вооружив их, она отправила их в Афганистан, в военный
лагерь Эмира Тарика. Наконец, сама Амина тоже прошла
военные учения в этом лагере. Позднее она собственноручно убила нескольких
афганских политиков, противостоящих идеям движения "Лешкери-Имам",
совершила ряд взрывов. Словом, она превратилась в профессиональную террористку.
После всего этого её отправили в Афганистан, чтобы спрятать на некоторое время.
Затем Эмир Тарик сделал её моей напарницей. Это было
последним её поручением, полученным от организации.
Иногда Амина спрашивала меня, почему в моей стране нет
сражений. Мне нечего было ей рассказать про Азербайджан, так как своих врагов я
знал лучше, чем знал Азербайджан. Я знал, что мои враги – армяне. Я помнил их
лица. А насчёт Азербайджана – я не знал, друг он мне или враг. Если когда-то
Эмиру Тарику удалось сделать меня гражданином
Афганистана на территории Азербайджана, значит, Азербайджан тоже не признал
меня. Так что же я мог рассказать Амине про родную
страну, которую я не знал и которая не признала меня? Поэтому, когда речь
заходила об Азербайджане, я молчал. В отличие от Амины, жизнь
которой была тесно связана с её родной страной, я был больше связан с историей
Эмира Тарика, нежели Азербайджана. Путь, который
Амина называла жизнью, был пройден через события, пережитые другими людьми. У
неё, как и у меня, не было достаточно сил, времени и возможности, чтобы принять
правильное решение для выхода из возникших ситуаций. Ей никто никогда не
предоставлял свободы выбора. Она, как и я, жила до сих пор по чьей-то указке. И
только сейчас, когда личная жизнь стала налаживаться, она начала задумываться о
возможности жить без смерти и потерь. Порой ей и самой не верилось в нынешнюю
стабильность её жизни, она жила, постоянно ожидая, что произойдёт что-то
ужасное. Практически каждую ночь ей снились кошмары. Несмотря на все мои
утешения и уверения, она не верила, что мы сможем жить спокойной жизнью, как и
все.
Мои дела в отеле шли неплохо. Я был далёк от отельного
бизнеса, но знал, что в основе всего лежат честность и вера. Поэтому с первого
дня работы я говорил только правду и пресекал всяческую ложь на своём пути.
Видя в отеле нечестного человека, я серьёзно негодовал, так как был уверен, что
в отеле этого набожного человека все должны быть честными и порядочными.
В скором времени я заметил, что некоторые сотрудники отеля
нечисты на руку. При уборке номеров некоторые из них крали моющие и чистящие
средства и выносили для продажи на "блошином рынке", что серьёзно
влияло на доходы хозяина. Нередко посетителей отеля не оформляли в
регистрационном журнале, и выплачиваемые ими деньги текли в карман дежурных по
отелю. Сотрудники, покупающие продукты для ресторанов отеля, откровенно
занимались воровством.
Я вызвал в свою комнату сотрудников, ежедневно обкрадывающих
старика, и спокойно призывая их на путь истинный, попросил больше не воровать.
Многие меня поняли. Но проблемы на этом не закончились. Всеми этими нечистыми
на руку людьми тайно руководил администратор отеля. Однажды ночью я вызвал к себе
и его и потребовал работать честно. В ответ он хитро ухмыльнулся и посоветовал
мне впредь не вмешиваться в эти дела. Он начал угрожать мне, заявив, что если я
не прекращу преследовать его, он убьёт меня. Я не выдержал и
схватив пистолет, который я всегда носил за поясом, приставил к его лбу. Хотел
нажать на курок, и вдруг у меня перед глазами встало лицо Амины. На мгновенье задумавшись о последствиях, я опустил пистолет.
Утром я рассказал старику обо всех кражах, происходящих в
отеле, и почувствовал большое облегчение. Оказывается, кривда, скрываемая в
душе, так же тяжела, как и смерть, носимая на плечах. Но когда я рассказывал
старику обо всём происходящем, мне стало жалко себя. Жизнь обычного человека
требует от него некоторой трусости. Все законы, принятые в жизни общества, в
первую очередь ломают, угнетают человеческую душу. Если ты честен и искренен, и
при этом жалеешь остальных, то жить совместно с ними у тебя не получится.
Несправедливость, встречаемая на каждом шагу, будет угнетать тебя. В справедливости
Эмира Тарика хотя бы существовала дверь смерти, через
которую можно было уйти. Но в справедливости этих людей не было и этой двери.
Нужно остаться здесь и смириться со всем увиденным, привыкнуть к этому и жить с
этим. Если хочешь жить припеваючи, живи как все, топча и обманывая слабых.
Терпеливо выслушав меня, старик проинспектировал отель и
удостоверился в моей правоте. Начиная с того дня все недельные покупки для нужд
отеля были поручены мне – хотя старик был внимателен ко мне и раньше. Каждый
день спрашивал у меня, не нуждаюсь ли в деньгах. Ему хотелось знать, чем я
занимаюсь за пределами отеля. Видимо, он уточнял, распрощался я со своим
прошлым или нет. И каждый раз, не находя в моих действиях ничего
предосудительного, говорил:
– Запомни – ты можешь обмануть меня, но Аллаха не обманешь,
он всё видит!
Его искренние высказывания вызывали у меня улыбку. Этот
старик был ниспослан мне благоволением Аллаха. В своём облике он проявлял мне
Аллаха в совершенно ином свете. В этих тонкостях я осознавал значение его слов
о том, что Аллах находится в душе каждого человека. Действительно, наилучшее
явление Аллаха было в человеческом олицетворении. Чтобы познать Аллаха, надо
было взглянуть на человека. Хороший человек научит тебя жить, а плохой –
умереть. Каждый раз, возвращаясь в отель, он здоровался с Аминой
и смущённо говорил: "Прошу тебя, роди мне внука, я хочу назвать его в
честь Султана Ахмеда!" И каждый раз, видя Амину рядом со мной, он говорил
нам: "Прежде всего, я несу за вас ответственность перед Аллахом!"
Испытывая меня каждый день, старик словно проверял –
правильно ли он поступил, вернув человека на путь истинный? И каждый раз,
удостоверившись в моей честности и правдивости, он радовался. Отправляя меня за
покупками, он каждый раз давал мне денег больше, чем было нужно, и, закупив всё
необходимое, я возвращал оставшуюся сумму бухгалтеру до последней копейки.
Нередко я просил старика не испытывать меня таким лёгким способом.
По вечерам старик приглашал нас в свою усадьбу. Сам он
проводил весь день в богослужениях. Он женился дважды, но детей у него не было.
Усыновление чужого ребёнка он считал вмешательством в дела Аллаха. Каждый раз,
когда речь заходила о детях, он говорил: "А на что мне дети? Дети всего
мира и есть мои дети!" Этого человека, изменившего мою человеческую
сущность, звали Эврен. Он был из рода
турок-сельджуков. Отец назвал его в честь Эхи Эврена, к которому относился весь их род.
– Это мы принесли в Турцию ирфан6,
– говорил старый Эврен. – Ещё со времён Адама,
включая греческий период, эта территория управлялась текийской
духовностью. Мы, сельджуки, владеем редкой культурой, которая смогла создать
империю духов, способных духовно изменить и улучшить весь мир совместно с
мировыми империями. Ты не знаешь этого, тебя не учили этому. Вы – азербайджанские
тюрки – также относитесь к ирфану. После Шаха Исмаила
османские турки испугались текийского духа и вызвали
сюда арабских учёных. Но, несмотря на это, даже сегодня существование этой
территории связано с текией. Сначала Сасаниды, затем
советская власть истребила вас изнутри, уничтожила в ваших сердцах дух ирфана. В вашем мышлении нет никакой тропы веры. Сегодня
эту пустоту могут набить всякими глупостями все, кому не лень – впрочем, так и
происходит. У тебя внутри царит пустота. Свет Аллаха всё ещё не коснулся твоей
души. У тебя есть вызубренное учение, языка которого ты не знаешь. Ты
совершаешь намаз, молишься Аллаху и даже был готов погибнуть ради Аллаха. Но
для чего? Действительно ли Аллах хотел от тебя этого? Не верю. Этого от тебя
хотел лишь коварный человек. Аллах не желает человеку жестокой смерти. Даже
смерть Аллах дарует человеку с радостью.
Эврен обучил меня бескорыстной,
истинной духовности. Мусульманская религия – прежде всего, религия любви и
стабильности. Если у тебя есть враг – побеждай его, если нет – не выдумывай.
Даже врага сначала надо научиться любить. Умей наслаждаться своим
существованием каждое мгновение, благодарить создателя за это и любить все его
творения. Такова была жизненная философия, мировоззрение Эврена.
Эта философия проявлялась и в его действиях. Его язык, мышление и действия
дополняли друг друга. Образ жизни полностью соответствовал его убеждениям.
Именно благодаря его духовной чистоте и справедливости я осознал, что значит
настоящий покой. Оказывается, мир не имеет к нам никакого отношения. Он
существует сам по себе – вместе со своими ветрами, дождями, снегами, водами… Он
не приспосабливается к нам. Это мы должны приспособляться к миру. Видение мира
в плохом или хорошем свете зависит от наших взглядов. Если видение среды твоего
обитания представляет тебе мир в плохом свете, то мир для тебя будет всегда
плохим и жестоким, и – наоборот. Тебе следует только знать, что хорошее – лучше
плохого. Поэтому ты сам должен быть хорошим, соблюдать покой. К миру необходимо
приспособляться, не напрягая себя, не усложняя себе
жизнь. Именно так я и приспособился к миру – начал жить спокойно, не считая
прошедшие годы, не вороша и не касаясь их. Я забыл своё прошлое, перестал
думать о будущем, начал радоваться сегодняшнему дню – словом, родился заново.
Любовь Амины полностью заменила мне всё, преданное забвению. Переступив через
смерть, я очутился в зелёной долине, в которой обитала Амина. Для меня
изменился даже цвет, воздух, аромат всего мира.
В один прекрасный день старик назначил меня администратором
всех своих дел и сообщил, что отныне и до самой смерти он будет заниматься
только богослужением. Моему сыну Ахмеду было уже шесть лет. Амина преподавала
французский язык студенткам турецко-европейского женского лицея. Она тоже, как
и я, жила уже не ради себя, а ради сына. Ещё в четырёхлетнем возрасте мы
научили сына плавать, ездить верхом и полагаться только на себя. Прежде всего мы нужны были нашему сыну и должны были жить ради
него. Амина успокоилась, привыкла к новому укладу жизни. Старый Эврен всё ещё был рядом с нами. Я настолько привык к новой
жизни, что мне казалось, что всё прошлое мне всего лишь приснилось. Однако
порой какой-то неожиданный всплеск, знакомое действие или же обращение вновь
напоминали мне прошедшие дни. У каждого мгновения своё решение, у каждого
человека – своя участь. Чему быть – того не миновать. И я лишний раз
удостоверился в этом.
Однажды я сидел возле отеля и ждал складчика. Внезапно
заметил такси, припаркованное перед зелёной полосой, запрещающей въезд
автомашин. Водитель как ни в чём не бывало
фотографировал маленьким фотоаппаратом здание отеля. Я поспешно подошёл к
машине и попросил водителя опустить стекло. Позднее я задумывался – интересно,
если бы я в тот день не ждал складчика или же смотрел не туда, где стояло
такси, произошло бы то, что произошло? Но даже если бы в тот день меня не было
возле отеля, всё случилось бы так, как случилось. Что бы там ни было, моя
жизнь, в которой мне были дарованы Амина и Ахмед, имела бы одинаковую концовку.
Видимо, человеческая воля способна изменить не судьбу, а лишь путь, ведущий к
концу. Мне удалось отложить свою смерть на семь-восемь лет, но никак не
изменить свою судьбу. Оказалось, что семь-восемь лет – не такой уж и большой
срок на пути, ведущем к концу.
Когда я стучал в окно такси, солнце уже восходило из-за
горизонта. Капал мелкий дождь. В тот день в нашем отеле планировалась
пресс-конференция премьер-министра Турции, поэтому в отеле осуществлялись
повышенные меры безопасности. Я всю ночь провёл на ногах, не выспался, поэтому
был уставшим, задумчивым. Складчик опаздывал на работу, и это раздражало меня
ещё больше. Водитель такси опустил стекло и, не глядя мне в лицо, спросил:
– Что нужно?
В отличие от водителя, мне было ясно видно его лицо. Раньше меня его узнали мои ноги, которые тут же окоченели. Я видел
этого человека всего лишь раз, но запомнил его навсегда. Это был тот самый
темнокожий араб, который семь лет назад, в Этиляре,
пытался меня убить. Скорее всего, и на этот раз он прибыл в этот отель не для
развлечений. Он планировал взорвать отель с целью убийства премьер-министра
Турции. Я ничего не сказал – араб мог узнать меня по голосу. Не исключено, что
он был не один – на такие сложные задачи они в одиночку не приходят. Взяв себя
в руки, я спокойно направился к дверям отеля. Вошёл в свою комнату и вызвал к
себе человека, ответственного за безопасность премьер-министра. В комнату вошёл
майор средних лет, и я попросил его отложить пресс-конференцию. Он начал
расспрашивать меня о причинах, но мне нечего было ответить ему. Не мог же я
сказать, что этот араб является террористом, моджахедом организации "Лешкери-Имам", членом которой когда-то состоял и я, и
которая стремится создать в Афганистане новое государство?! Если бы я это
сказал, то мне пришлось бы рассказать, откуда я его знаю, и признаться, что я и
сам когда-то был моджахедом. Какова будет судьба Ахмеда, если я признаюсь во
всём этом? Не станет ли он изгоем после этого и не попадёт ли в руки таких
Эмиров Тариков? Я не имел права превращать улыбку Амины
в печаль. Я был вынужден молчать, дабы не наболтать лишнего. Но как же отель?
Ведь араб прибыл сюда, чтобы совершить террористический акт. Я проводил майора
и достал из выдвижного ящика пистолет, который я хранил там. Моё опоздание хотя
бы на мгновение могло бы привести к гибели сотен ни в чём не повинных людей. Не
дождавшись лифта, я побежал по лестницам вниз и, выйдя через заднюю дверь,
направился к такси. Оно всё ещё стояло на прежнем месте. Подошёл к такси,
открыл заднюю дверцу и, не промолвив ни слова, сел на заднее сидение и
приставил дуло пистолета к жирному затылку араба.
– Сколько вас человек, и где установлены взрывные
устройства? – спросил я на арабском.
Вместо ответа араб выругался. Первая же пуля оторвала ему
ухо. Кровь брызнула мне в лицо, по салону распространился запах крови. И когда
я готовился повторно нажать на курок, араб оглянулся и, увидев меня, ахнул:
– Одноглазый? Разве ты не умер?
– Умер! – ответил я.
Осознав по моему голосу неизбежность своей смерти, араб
подробно рассказал мне, куда подложена взрывчатка и сколько
моджахедов находятся в отеле. Взамен он попросил позволить ему совершить
предсмертную молитву.
Прикончив араба в салоне такси, я вышел из машины. Отыскал и
обезвредил всю подложенную взрывчатку, затем вошёл в конференц-зал и попытался
вычислить моджахедов, которых я не знал в лицо. Я был знаком со стилем работы
Эмира Тарика и приблизительно знал, на каких точках и
по какой линии будут расставлены моджахеды. Я изучал эти приёмы на протяжении
долгих лет. По словам араба, моджахедов было трое. Первого моджахеда выдало
появившееся на его лице лёгкое волнение и часы, являющиеся пультом от взрывного
устройства. Он стоял у входа в зал – внешне был похож на азербайджанца. Глаза
его казались такими родными… По его взглядам я мог вычислить
и других моджахедов. По инструкции Эмира Тарика
моджахеды должны переглядываться каждые шесть минут, чтобы сообщать
друг другу о том, что всё идёт по плану. Вычисленный мной первый террорист то и
дело смотрел вверх. Уловив его взгляды, я обнаружил снайпера, спрятавшегося
наверху за занавеской. А третьим моджахедом неожиданно оказался служащий отеля.
Он расположился между снайпером и моджахедом, стоявшим у входа. Он не
удосужился даже поменять обувь – был обут в солдатские ботинки, какие выдавали
на военной базе. Оказывается, люди Эмира Тарика были
также среди персонала отеля. Может, они уже знают, что я жив? Это мне
предстояло выяснить позднее. Эмир Тарик был в своём
репертуаре – ничего не поменял. Я мог в одиночку ликвидировать этих пока что
неопытных трёх моджахедов. Но я не стал этого делать, так как при любом моём
шаге полиция могла бы вычислить меня, а Эмир Тарик
мог узнать, что я жив. Я рисковал жизнями Амины и сына Ахмеда. Я не мог даже
сообщить полиции о подложенной в отеле взрывчатке – они тут же потребовали бы у
меня доводы и доказательства. А все доказательства при разбирательстве могли
обернуться против меня. У меня не было времени объяснять полиции даже те
доводы, которые не имели ко мне никакого отношения. За секундами подкрадывалась
смерть. Моё опоздание могло привести к гибели сотен невинных людей. Старому Эврену надо было вмешаться. В отличие от меня, ему поверили
бы без всяких доводов. Я позвонил и рассказал старику обо всём, затем отошёл в
сторону и начал наблюдать за происходящим. Старик вовремя успел предупредить
полицию. Пресс-конференция отменилась. Премьер-министр был возвращён обратно с
полпути. В зал вбежали отряды особого назначения, и один из них почему-то
выстрелил в воздух. Этот выстрел напугал присутствующих, и они, в ужасе
расталкивая друг друга, поспешили к выходу. Моджахед, поняв, что план сорван,
нажал на кнопку пульта и, увидев, что устройство не сработало, дал знак
снайперу. Тот первым же выстрелом свалил полицейского, стоявшего в первом ряду.
Моджахед, не сумевший запустить взрывчатку, схватил оружие упавшего
полицейского и начал стрелять в солдат. Его первая пуля попала в офицера
полиции. Моджахеды всей душой верили в святость своих действий и не боялись
смерти, поэтому они были намного смелее полиции и солдат. Но когда они начали
стрелять не только в полицейских, но и в обычных людей, собравшихся в зал, я
уже не смог сдержаться. Первым же выстрелом смертельно ранил снайпера. Увидев
это, моджахед, переодевшийся в служащего отеля, выстрелил в меня и ранил в
левую руку. Свалив его одним метким выстрелом, я набросился на третьего
моджахеда – сначала обезоружил его, затем одной подсечкой свалил его на пол. И
пока мы боролись на полу, подоспевшие полицейские надели на него наручники. Я
успокоил разбегающихся в страхе людей и, проводив их до дверей, сел на
табуретку. Из руки безостановочно хлестала кровь – я не мог внятно разобрать
происходящее вокруг. Высокопоставленные офицеры полиции и армии Стамбула,
прибывшие в отель, пожимали мне руку, фотографировали меня. Старушки целовали
меня в лоб. А я уже видел свою смерть – она стояла в углу и ухмылялась.
Меня усадили в машину скорой помощи и увезли в больницу.
Услышав о произошедшем, Амина тоже прибежала в
больницу. Подбежав к носилкам, на которых я лежал, она обняла меня:
– Я же говорила, что нашему спокойствию когда-то придёт
конец! Где нам теперь спрятать Ахмеда? – шепнула она.
В ту ночь ни я, ни Амина не сомкнули глаз. Смерть вновь
стояла возле наших дверей и холодно ухмылялась. Амина, как опытная террористка,
знала, что во время происшествия обязательно неподалёку находится безымянный
контролёр моджахедов, которого не знают даже они сами. Вчера этот неизвестный
человек увидел и меня и, скорее всего, запомнил. А утром выяснилось, что в том
неизвестном человеке не было нужды – моя фотография была опубликована во всех
турецких и немецких газетах. А видеокадры, снятые на месте происшествия, были
продемонстрированы на многих телеканалах мира. Я – Одноглазый, и спутать меня с
кем-то невозможно. Это событие положило конец моей семилетней мирной жизни. Я
вновь превратился в добычу, в охотника смерти. Не исключено, что раньше всех
меня узнал Эмир Тарик и, широко раскинув руки,
воскликнул: "Это же мой Одноглазый!"
Где я мог скрыться от них? На родине, о которой я помню лишь
название? Там каждый печётся о себе – меня там никто не ждёт. Там все стремятся
улучшить свою жизнь и поэтому соглашаются на всё. И вообще, там соглашаются со
всеми. Эмир Тарик мог с лёгкостью найти человека и
прикончить меня там. Кроме того, с родиной меня ничего не связывало. Эта родина
не позаботилась обо мне даже в самую уязвимую пору моей жизни
и ожидать этой заботы сейчас совсем не приходилось. А родина Амины была также
родиной Эмира Тарика, и именно там нас ожидала
смерть. К тому же, я сейчас думал не о себе – мне нужно было
во что бы то ни стало спрятать Амину и Ахмеда. Моджахеды ещё не знали, что
Амина жива, не знали и о нашей женитьбе.
Я поселил Амину и Ахмеда в охраняемой загородной усадьбе Эврена. Старик нанял для нас двух дежурных из местной
полиции. Я сам вернулся в отель и начал ждать удара, который должен был прийти
неведомо откуда и когда, но прийти обязательно. Мой страх длился несколько дней
– пока что было тихо. Может, Эмир Тарик простил меня?
Может, он не осмеливается соваться сюда? Рана на руке зажила очень быстро.
Через неделю полиция Стамбула объявила меня почётным гражданином города. Мне
присудили государственный орден за спасение сотен человеческих жизней. Больше
всего этому радовался старый Эврен.
Каждый раз, видя меня, он говорил: "Ты – моё наивысшее достижение,
регулирующее мой жизненный уклад!"
Таким образом, я решил, что то происшествие осталось в
прошлом и окончательно позабылось. Увы – я ошибался…
Приближающуюся беду первой ощутила Амина. Она позвонила мне и срочно
вызвала в усадьбу. Как только я подъехал к усадьбе и вышел из машины, она
подбежала ко мне и встревоженно промолвила:
– Кто-то следит за мной! Давай уедем из этой страны, иначе
нас убьют!
Я обнял её и попытался успокоить:
– А куда мы можем уехать?
Видимо, Амина ещё до меня задумалась о том, куда мы можем
уехать, и поняла, что покоя нам не видать нигде. Поэтому ничего не ответила. Мы
долго стояли, обнявшись и прижавшись друг к другу.
Вечером я сам уложил Ахмеда спать и вернулся в отель. Я уже
твёрдо знал, как мне поступить: сам пойду к Эмиру Тарику,
найду его и скажу: "Вот и я, собственной персоной! Сам пришёл к тебе! Убей
меня. Ты же хотел этого. Только Амину и сына не трогай! Они ни в чём не
виноваты!" Другого выхода я не видел.
Утром я взял ручной багаж, чтобы уехать в Афганистан, и когда
спускался по лестнице, кто-то в фойе схватил меня за руку. Я оглянулся и не
поверил своим глазам. Это был мой друг Шакир, который
вместе со мной учился в медресе в Баку. Увидев его, я даже обрадовался. Но Шакир, не обращая внимания на мою радость, обхватил меня
руками.
– Не двигайся, иначе мы оба погибнем, у меня в поясе
взрывчатка! – шепнул он. – Тебе привет от Амины!
Следуй за мной!
Услышав имя Амины, я последовал за Шакиром
и вышел из отеля. Мы сели в машину, ожидавшую нас возле отеля. Моджахед, сидевший
на заднем сидении, связал сзади мои руки верёвкой и что-то вколол мне. Под
воздействием укола у меня в одно мгновение онемели руки и ноги. Я обмяк,
оказался не в состоянии двигать конечностями. Разозлился, но сил хватило только
на слёзы. У меня до сих пор перед глазами стоит лицо моджахеда, нагло
смеявшегося над моими слезами. Шакир был за рулём и
вёл машину на высокой скорости. Через некоторое время мы приехали к усадьбе
старого Эврена. Возле усадьбы, на лужайке, где стоял
мой свадебный шатёр, со связанными руками лежали Эврен,
Амина и Ахмед, а над ними стояли вооружённые моджахеды. Чуть вдали на лужайке
лежали тела убитых полицейских и охранников. Моджахеды не пожалели даже
служанок. Амина извивалась на лужайке, изо всех сил пытаясь развязать руки.
Шакир вышел из машины, не
промолвив ни слова, подошёл к старому Эврену и
хладнокровно выстрелил в старика. Затем, усевшись на тело Эврена,
с улыбкой помахал мне рукой. Я не мог понять, откуда у Шакира
столько жестокости. Шакир сидел на теле старика до
тех пор, пока тот не испустил дух. Затем он встал и, улыбаясь, подошёл к Амине. Я не мог пошевельнуться, укол превратил меня в один
беспомощный глаз. Я мог всего лишь наблюдать за происходящим. Шакир приподнял Амину и вложил в её руку гранату. Затем
протянул пистолет Ахмеду и пальцем указал на мать. Ахмед встал, подошёл к Шакиру и взял у него пистолет. Шакир
развязал ему руки, и Ахмед, тут же подбежав к матери, крепко обнял её. Шакир оглянулся и с улыбкой взглянул на меня. Он знал, что
я когда-то пристрелил родную мать. Эту историю ему рассказал я сам. Эта сцена
была знакома мне. В то же мгновение я всё осознал. Оказывается, вся моя жизнь
длилась только ради того, чтобы я увидел эту сцену. Рука божества уберегла меня
от смерти и бесконечной боли только лишь для сегодняшнего дня. В этот день мне
должны были освежить память. Глядя на Ахмеда, я видел себя. Это не Ахмед
приставил дуло пистолета к животу родной матери – это был я. Я всё ещё был не в
силах вмешаться в происходящее. Я делал лишь то, что мне говорят. У меня перед
глазами мой сын повторял мою судьбу. Ахмед, так же, как и я, стоял с пистолетом
в руке, приставив его к животу родной матери.
– Стреляй же, стреляй! – крикнул Ахмеду Шакир.
Амина с любовью смотрела на Ахмеда – как когда-то с любовью
взглянула на меня моя мать. Неужели мой сын действительно повторит мою судьбу?
Неужели ему тоже предстоит прожить жизнь труса, пристрелившего родную мать?
Внезапно Ахмед обернулся и выстрелил из пистолета в Шакира, выпустив в него всю обойму. Шакир
ошарашенно упал ниц на лужайку и, хрипя, начал извиваться. Моджахеды, увидев
это, попытались поднять Шакира, но было уже поздно.
Пристрелив Шакира, Ахмед бросил пистолет и начал
плакать. В отличие от меня, Ахмед убил не родную мать, а своего врага. Каким
должен был быть ответ на этот выбор? Что ожидало Ахмеда?
В это время на небе появились военные вертолёты. Моджахеды,
увидев солдат, подбегающих к нам со стороны поляны, поспешно уселись в машины и
начали отъезжать. Один из людей Эмира Тарика
выстрелил в сторону Амины и подорвал гранату в её руке. А
другой взял Ахмеда на руки и ринулся к машинам. По его приказу моджахеды
вывели меня из машины – я окончательно онемел, не мог даже пикнуть. У меня на
глазах моего сына увозили убивать, а я был не в состоянии что-либо предпринять.
Ахмед до последнего мгновения звал меня на помощь. Моджахед, усадив Ахмеда в
машину, вернулся ко мне:
– Вместо тебя Эмир Тарик забирает
твоего сына, – сказал он. – Ты не смог стать ангелом. Но твой сын станет.
Теперь иди, помолись над остывшим телом Амины – посмотрим, сможет ли она
сделать тебя счастливым после смерти? Ступай, живи в мучениях, ты не достоин
смерти!
Плюнув мне в лицо, моджахед сел в машину. Когда он завёл
двигатель, я потерял сознание и очнулся только через два дня в городской
больнице. Я остался жив, но был как мёртвый. Эмир Тарик
убил не Амину, а меня.
В день, когда я выписался из больницы, Эмир Тарик позвонил мне и, даже не поздоровавшись, воскликнул:
– Вечером не забудь посмотреть новости по телеканалу
"Аль-Джазира" – будут показывать твоего сына!
Я понял, что уже и сына нет в живых – его убили.
Вечером я включил телевизор и уселся перед ним. В самом
начале новостей на экране появилась фотография Ахмеда – он совершил теракт в
Сомали и вместе с собой взорвал семьдесят шесть человек. Корреспондент
"Аль-Джазира", сфотографировавший его с мишкой в руках, сообщал, что
взрывчатка находилась внутри мишки, но ребёнок не знал об этом.
Отчего-то смерть сына никак не подействовала на меня. Я не
мог даже плакать – видимо, был уже мёртв. Видимо, ещё со дня рождения Ахмеда я
знал, что он погибнет, был готов к его смерти. К тому же у меня иссякли слёзы.
"Эмир Тарик всё же добился своего!" –
шепнул я сам себе. Теперь очередь была за мной.
У меня в этой жизни остался лишь один долг. Меня с этим
миром связывало лишь одно желание – найти и убить Эмира Тарика.
Кроме него у меня уже никого не осталось.
Я распродал всё имущество старика и передал деньги в детские
дома. Откуда-то слышал, что Эмир Тарик открыл новое
духовное медресе в Боснии. "Значит, теперь он там превращает сирот в
"ангелов", – подумал я. Подготовив фальшивые документы, улетел в
Боснию. Мне не с кем было прощаться в аэропорту, да я и не любил прощаний. Мне
предстояло убить Эмира Тарика и уйти на встречу с Аминой и сыном. Здесь не было никого, с кем я мог бы
попрощаться – все, кого я хотел видеть, были уже там. Здесь остался только Эмир
Тарик.
После двухдневной разведки я застал Эмира Тарика в лавке, где он ежедневно покупал продукты для
нового медресе. Этим утром я зашёл в лавку, чтобы в последний раз "прижать
его к груди". Прошёл мимо старушки, которая сидела на табуретке со
сломанной ногой и ни свет ни заря пила вино. Руки у
старушки тряслись, и вино капало с подбородка ей на грудь. Красное вино
напоминало кровь.
Глядя на мальчика, потянувшего меня за куртку и протянувшего
ко мне руку, я вспомнил своё прошлое. В это в время в
лавку с улыбкой на лице вошёл Эмир Тарик – он был в
выцветшей чухе. Я сильно обрадовался, увидев его. Увидев меня, он сразу меня
узнал и улыбнулся ещё шире – словно увидел родного человека. Я вывел маленького
попрошайку из лавки и, вернувшись, крепко обнял Эмира Тарика, изо всех сил прижав к груди. Оказывается, он боялся
смерти – это я осознал по выражению его глаз. Провёл рукой по его чёрной бороде
и шепнул: "Не бойся, смерть – это спасение!"
Не успел он ответить, как я запустил взрывчатку, привязанную
к поясу. Куски его растерзанного тела разлетелись по полу лавки, по прилавку.
Возможно, среди этих кусков были и куски моего тела – из-за боли я не мог
понять это. Ведь смерть приравнивает всех и вся – в последнее мгновение я
услышал шёпот, звучащий в моей душе на протяжении многих лет. Это был шёпот
моего отца. "Где же ты? – шептал он. – Тебя нет ни на том свете, ни на
этом… И в историю ты не попал. Так
где же ты жил, как же ты умер, сын мой, мой падишах?"
Я не мог осознать слов своего отца, так как вместе с телом
взорвалось и моё сознание. Я не мог также осознать, убил ли я Эмира Тарика, или это он убил меня? Я видел только одно: мы оба
радовались своей смерти…
1 Текия – место, где собираются
дервиши для своих обрядов, там же могут останавливаться для отдыха
странствующие дервиши: что-то вроде странноприимного дома.
2 Дословно: "Как вы?" (на
азербайджанском языке)
3 Лешкери-Имам – дословно: войско
имама.
4 Келагай – шёлковый женский
головной убор.
5 Аятуль-курси – 255-й аят суры Ал-Бакара священного
Корана, в которой говорится о могуществе и абсолютной власти Аллаха над
творениями.
6 Ирфан – особый вид сакрального
знания о том, как достичь близости к Аллаху.
ОРХАН ФИКРЕТОГЛУ
Перевод Джавида АББАСОВА
Литературный
Азербайджан.- 2019.-№ 2.-С.23-74.