Топот
И на голой черной вербе
Луч холодный не дрожит.
Блещет небо, догорая,
Как волшебная земля,
Как потерянного рая
Недоступные поля.
Д.Мережковский
Все говорили (сначала шепотом, а затем – бойчее, вслух), что
после болезни Сенин стал другим. Не особо изменившись внешне – тот же густой
ежик подстриженных волос, те же полупрозрачные, в проголубь,
глаза, вислый нос и впалые щеки – внутренне он словно повернулся в три
четверти. Так бывает, когда человек стоит на пороге и, чуть-чуть развернувшись
в сторону двери, собирается уходить. Но что-то задерживает его: необходимость
ли последнего жеста, слова ли… ≪Ну, я пошел≫,
– и уже занесена нога через порог, но шаг еще не сделан, и так и застывает на
мгновение в задумчивости – ≪что-то еще сказать хотел, да
забыл≫.
И вот в этом невысказанном слове, несделанном жесте и пребывал Сенин душевно. Надо
сказать, это его серьезно угнетало. Только кажется, что
недуги заканчиваются на нас и дальше никуда не распространяются. Отнюдь! Плоть
только тюрьма для недуга, он наполняет ее, разъедает ржавчиной, и вот уже стены
тюрьмы становятся хрупкими, тебе уже велико или мало собственное тело, словно
одежда не по размеру. Недуг вырывается наружу, торжествуя, отравляет все
вокруг. Отношения с людьми, окружающим миром, привычки, порой даже принципы –
все трещит по швам, отражаясь в жестоком оскале болезни.
Сенин и сам не заметил, как его стали раздражать здоровые,
энергичные люди, ритм его собственной жизни безнадежно отставал от их – бодрого, заведенного, как
музыкальная шкатулка, на одну мелодию: ≪Кто хочет, тот добьется, кто
весел, тот смеется, кто ищет, тот всегда найдет! Та-та-та-там!!!!≫.
Боже мой, он не хотел ничего добиваться, да и чего еще добиваться ему,
профессору романской филологии, заведующему кафедрой в университете,
написавшему уйму научных трудов и выпестовавшему не один десяток специалистов. Почет, регалии, слава, крепкая семья, надежный тыл, или, как там
говорили в недавнем прошлом, ячейка общества – все вроде есть, ничем не
обделен.
Он просто хотел жить: вдыхать, как
счастье, осенний воздух, пропитанный запахом отцветающих дубков и квашеной
капусты; видеть, как сосед Ларионыч настаивает в
гараже свою знаменитую облепиховку – крепчайшую
светло-желтую водку с терпким ароматом ягод; слушать, как шуршат об оконное
стекло опавшие листья клена – видно, им тоже было холодно, и они деликатно
постукивали в окно покрасневшими пальцами; наблюдать изо дня в день, как
степенно и даже величаво природа готовилась к зиме. Бледнее становились краски
неба и воды в реке, мрачнее одежды прохожих на улицах – независимо от пола
сплошь черные, серые, синие куртки, иногда разбавленные яркими пятнами шарфов.
Зато отдыхал глаз на роскоши осенних рынков – от обилия сочных красных,
оранжевых, желтых, темно-зеленых, коричневых красок становилось тепло на душе.
Семья Сенина состояла из семи человек – он сам, жена, дочь,
сын, невестка и две внучки. Если быть точным, то восемь. Еще кот Барон – серьезный зверюга в
семь килограммов веса, не признающий за хозяина никого, кроме Сенина. Порой ему
казалось, что Барон – единственный, кто способен даже не понять, а
предчувствовать его. Предчувствие больше и пронзительнее, чем понимание и
просто чувство. Сенин только начинал ощущать беспокойное состояние –
предвестник холодной боли в сердце и коленях, как Барон, словно ниоткуда,
возникал на мягких лапах, щурил умные зеленоватые глаза и осторожно вспрыгивал
на колени. Потом прижимался лобастой головой к левой стороне груди и начинал
тихо тарахтеть. Боль не отступала – ей надо было довершить свой виток, но
становилась глуше. Сенин клал под язык таблетку и, усмехаясь, шептал про себя
давно любимые строки:
Любовник пламенный и тот, кому был ведом
Лишь зов познания, украсить любят дом
Под осень дней большим и ласковым котом,
И зябким, как они, и тоже домоседом.1
Семья – какое странное слово… Семь
я – семь раз отраженный я. ≪Я≫ – растворенный
в близких и родных людях. Полная гармония. Бред… Возможно ли это? В доме должно
быть уютно и радостно. Дом должен манить к себе, а Сенину все чаще хотелось
убежать, прихватив с собой лишь Барона. Но бежать было некуда, вожделенная
свобода заключалась для него в девяти с половиной квадратных метрах – кабинете
в стометровой квартире – и иллюстрациях к детской книжке. Эта книжка была одной
из немногих, оставшихся у Сенина с детства, и чудом пощаженная его внучками. Он
любил иногда рассматривать картинку, где был изображен беззаботно шагающий по
дороге мальчик с котомкой за плечами. Детям нужны четкие, яркие краски, поэтому
мальчик на картинке все так же шагал по зеленой дороге в бесконечную синюю
даль, и сердце Сенина рвалось в тоске и некоторой зависти. Он был маленьким,
затем молодым, зрелым, здоровым, стал пожилым, больным, покореженным жизнью, а
мальчик по-прежнему свободен и весел, и солнце по-прежнему озаряет его дорогу.
До болезни Сенин не замечал семьи. Она существовала, он был
рад ей, как гаранту чего-то незыблемого, правильного и цельного – в жизни все
должно идти своим чередом и иметь крепкие основы. Семья и была основой – словно
воздух, который необходим, но о котором вспоминаешь, лишь
когда ощущаешь его нехватку.
И сейчас, вынужденный из-за болезни больше находиться дома,
он с удивлением обнаружил, что семья научилась жить без него. Нет, безусловно,
за него тревожились, волновались, но как только отступила угроза жизни и напряжение спало, все вернулись к обыденной жизни. И
в ней ему, Сенину, не было места, словно и не он был хозяином этих 100 метров в
элитном доме с видом на набережную и небольшой, но уютной дачи, заросшей диким
жасмином.
День его начинался… разнокалиберным топотом. Сквозь сон
(спать ему теперь надо было много, что тоже вызывало досаду – нелегко, будучи
деятельным и энергичным человеком, резко сбавлять обороты!) он слышал, как
вначале мимо кабинета, где он спал, пробегала жена. Трак-так-так-так-так! Трук-тук-тук-тук-тук-тук! И топот ее был похож на бег
постаревшей Золушки, при условии, если Золушка до конца дней своих так и
осталась бы на кухне. Жена всегда была чем-то взволнована,
продольная складка не исчезала с ее лба, ей всегда было некогда, она всегда
была занята: приготовлением обедов (чем замысловатее, тем лучше), насморками
внучек, сердечными делами дочери, разработкой краткого курса домоводства для
нерадивой невестки (≪Ну, ничего не умеет, откуда только руки растут!≫),
посадкой цветов на даче, посещением салонов красоты, магазинов. И все это
делалось с тем же серьезным выражением лица. Сенин дорого бы отдал, чтобы выяснить,
какие такие глобальные проблемы и мировая скорбь терзают его благоверную, что
даже улыбку, простую шутку она считает чем-то крамольным и легкомысленным.
≪Улыбайтесь, господа, улыбайтесь. Серьезное лицо –
это еще не признак ума≫ – как-то провозгласил за общим
столом Сенин известную фразу из известного фильма и тут же осекся. На него устремились
два недоумевающих голубых глаза постаревшей Золушки. Не глаза, а глубокие
маленькие колодцы, они мгновенно наполнились влагой. ≪Бог мой,
а постарела-то как! –вздохнул Сенин про себя. – И салоны
не помогают≫. Ему стало жаль жену. Спокойная старость – это, пожалуй,
все, на что она может рассчитывать. Не стоит требовать от нее многого. Сенин
усмехался, вспоминая, как однажды, во время кризиса болезни, он спросил ее, не
страшно ли ей будет, если он умрет? Спросил просто так, больше в шутку, чтобы
отвлечь ее и отвлечься самому, и вздрогнул, как от толчка: ≪Да
Бог даст, не умрешь≫, – буднично ответила жена и опять продолжила разговор
о повышении цен, об учебе дочери, о работе сына, о нерадивости невестки. Его поразило
тогда – жене и впрямь будто безразлично – умрет он или нет. Или она просто не допускала
этой мысли? В ее сознании, где все было наделено важным, мрачным смыслом, и
даже улыбка казалась чем-то крамольным, она все же ни на секунду не вычеркивала
его из живых, и за это Сенин был ей благодарен.
≪До-дак-до-дак, до-дак-дак-дак≫
– солидно простучали тапочки сына. Он первым выходил из своей супружеской
спальни: на работу надо было идти рано. Сенин улыбнулся любяще. Хороший парень,
умница, два института окончил, трудяга, а самое
главное – правильный. С таким надежно. И собой недурен, и в обществе умеет себя
держать, не скучный, а друзья его до сих пор молодоженом зовут. Влюблен до сих
пор в Ирину, жену свою, и это после девяти лет брака. При этом не особо и подкаблучник. Словом, не муж, а подарок к 8-му марта,
недаром теща на него надышаться не может, а вот жена…
Сенин почувствовал легкий, но пока приятный холодок в
сердце, повернулся на другой бок. Барон, спавший в ногах, вскинулся:
– Хорошо все. Спи, – пробормотал мужчина.
Кот с полминуты изучал его пытливым взглядом, потом опустил
мохнатые веки. Сын был жаден до учебы. Он учился всегда: если не читал, то
что-то мастерил, выжигал, выпиливал, сажал, растил, ухаживал за зверями и
птицами, играл на пианино. В 11 лет расплакался, когда мать не разрешила ему
взять с собою на курорт ≪Илиаду≫
и ≪Одиссею≫.
Огромный, иллюстрированный том весил примерно с четверть пуда и занял бы
половину чемодана. Сенин с трудом отговорил его от этой затеи, пообещав, что
подробно перескажет ему сюжеты гомеровских поэм. Тогда он впервые почувствовал
в сыне неуемную страсть к моменту – если что владело им в какую-то секунду, то
он должен был достигнуть своей цели во что бы то ни
стало. Затем страсть могла угаснуть, но сын оставался
благодарен своему увлечению. Этим Сенин гордился в сыне и этого же страшился.
Он мог увлечься пустыми приманками, достигнуть желаемого, но из внутреннего
благородства не оставить его потом. Чувствовала в нем эту черту и мать, и
нередко слезливо жаловалась мужу, прося воздействовать на сына. Но Сенин,
распознав в том редкостное благородство и упорство, угадал и запредельную ранимость
души и молил судьбу, чтобы была благосклонной к сыну. Сенин не был набожен, но
сын, первенец, был его слабостью, его затаенной тревогой – и он просил высшие
силы уберечь его от слишком больших потрясений и переживаний.
≪Цкурт-цкурт-цкурт≫
– простукали каблучки невестки Ирины. Сенин внутренне подобрался и тут же
одернул самого себя: ≪Вольно, товарищ ефрейтор! (из
армии он возвратился в чине ефрейтора). – Вы не на плацу, а в собственной постели!
А это не сапоги генерала, а туфли вашей невестки!≫ И все же перед Ириной он
испытывал странное, сложное чувство – уважения, смешанного со страхом. Впервые
этот страх он почувствовал, увидев глаза своей будущей невестки, а тогда еще
девушки сына. Они были необычного желтого цвета, то есть настолько светло-карие,
что на свету казались совершенно желтыми, тигриными. Ирина была прекрасно
воспитана, безукоризненно и скромно одета, правда, Сенин догадывался, что эта
нарочитая скромность стоит больших денег – отец девушки занимал какой-то
крупный пост, она знала несколько языков. Кроме того, она была стройна,
красива, от ее облика веяло какой-то особой чистотой, но в то же время и
холодом. Сенин даже сейчас поежился под теплым одеялом. Ирина напоминала ему
ведущую некогда популярной телепередачи ≪Слабое звено≫,
при взгляде на которую хотелось вытянуться во фрунт и
крикнуть ≪Ахтунг, ахтунг!≫.
Ирина никогда не выходила из комнаты неприбранной. Даже
утренние халаты ладно и ловко облегали ее фигурку, а тапочки вообще были
отдельной песней! Невестка не позволяла себе ни мохнатых огромных кроликов и
собачек на ногах, ни разношенных, удобных резиновых тапок. Нет, у нее была
настоящая домашняя обувь – изящные бархатные сабо на небольшом каблучке –
малиновые, черные и синие. Она чередовала их по дням недели и считала, что
женщина не имеет права появляться на людях без каблуков, потому что они держат
фигуру и осанку в тонусе и не позволяют расслабиться. Жена Сенина внимала этим
речам с легкой долей зависти, дочь – с безразличием, а сын… Впрочем,
Сенин понимал, почему сын так очарован женой: в ней – на каблуках или без –
угадывался стальной внутренний стержень, огромная направляющая сила, которой
невозможно было не подчиняться.
Однажды Сенин проснулся ночью, вышел в коридор и замер. Он
впервые не узнал Ирину. Она стояла перед большим зеркалом, как всегда, в
аккуратном халате и синих сабо (интересно, как умудрилась пройти бесшумно?) и
мазала лицо кремом. И богатые волосы ее, обычно забранные в прическу или
привольно лежавшие на плечах, сейчас были спрятаны под косынку. Голова оттого
казалась странно маленькой на длинной красивой шее. Ирина услышала шум,
повернулась, и Сенин на мгновение перехватил взгляд немигающих желтых глаз.
≪Змея≫, – успел подумать Сенин, и в
тот же миг картинка распалась. Ирина моргнула, улыбнулась, спросила, не хочет
ли он чего-нибудь и, получив отрицательный ответ, ушла в спальню. Сенин так и
не заснул в ту ночь, пытаясь разгадать тайну под названием ≪Ирина≫,
тайну неведомой души, живущей с ним под одной крышей, и чем больше думал над ней,
тем больше убеждался в ее непостижимости.
≪Швох-шварк, швох-шварк-шво-о-х-х!≫
– длинно, словно лыжный след, прошумели тапки дочери. Сенин усмехнулся. Вот уж кто
действительно не заморачивался ни о чем! Как есть, встала, как есть, пошла. И плевать
ей на то, как она выглядит – нацепит, что удобнее, и – вперед! Дочь была
отличницей на факультете журналистики, спортсменкой, и даже красавицей –
длинные баскетбольные ноги, золотистые волосы и голубые глаза. Правда, всем
этим богатством пользоваться не умела, шагала, словно гвозди вколачивала,
волосы – в небрежном пучке, на обветренном лице ни капли косметики. Она словно
бравировала своей неженственностью.
Сенин все понимал – минимализм, стиль юнисекс, но все
же сердце тяготело к ухоженным женщинам в нежных платьях, с браслетками на
приятно округлых запястьях и милой кокетливостью во взоре.
Дочери было интересно многое: теннисные корты, выставки,
театры, походы, плавательные бассейны, концерты. Чтобы понять ее, Сенину самому
надо было шагнуть хотя бы на три десятилетия назад, стать молодым, сильным,
пружинистым, ощущать тело не противным мешком костей, а сгустком горячей
энергии. И печальная радость охватывала его при воспоминаниях о собственной
молодости – яркой, безудержной. Да, прошла, но ведь была же…
Но как же, черт возьми, быстро прошла, пролетела, промелькнула… И,
любуясь исподволь полумальчишеской грацией дочери,
испытывал горькую сладость – о, не лети так быстро, жизнь, повремени еще
немного!
≪Чы-ы-ыс, бырч, чы-ы-ы-с,
бырч-бырч!≫ – проскакали тапки внучек –
старшей, восьмилетней Таты, и младшей, четырехлетней Яны. Солидное ≪чы-ы-ыс≫ – это
Татка, ≪бырч-бырч≫
– подскоки Яны. Глядя на них, Сенин думал, что взрослыми они станут только лет через
пятнадцать, но в старшей – ах, как уже угадывался строгий холод и воля матери, а
в младшей – эх… Одна сплошная улыбка, свет и сердечко
нараспашку – вылитый сын! Во время болезни Сенина они прибегали, ластились: ≪Деда,
деда!≫.
Их с трудом выдворяли из кабинета. Сейчас и они привыкли к его постоянному присутствию
в доме, порой пробегали мимо него, поглощенные сиюминутными, очень важными
своими делами. Девчонки, девчонки, что с вами будет, какими вы будете?
Изменитесь ли, обломает ли жизнь вас, или – чем черт не шутит! – может, вы
перевернете мир? Кто знает…
≪Шш-ш-ш≫
– еле слышно прошелестело что-то.
– Что, Барон? Встаем?
– Мугу! – утвердительно муркнул кот. За окном разгоралось утро.
≪Так все же – кто? Кто из семьи (Барон не в счет),
из людей? – Сенин в тысячный раз задавал себе этот вопрос. Кто из семьи оказался
близок ему настолько, что вытащил его буквально с того света? Не уходом, не
любовью, а манящей душевной близостью? Она –
словно мост, по которому можно вытянуть человека из преддверия смерти.
Ибо человек уходит, когда ощущает свою ненужность. Так кто же? Жена, сын,
дочка, невестка, внучки? И, оценивая всё, с холодной ясностью понимал, что
невестка. Она, как ни странно, была больше всех ближе ему душевно. Холод,
созерцательность, воля, как натянутая струна –
не твои ли это качества, товарищ ефрейтор?! Видимо, Ирина тоже
чувствовала родство душ – именно она дольше всех задерживалась около его
кровати, с поразительным терпением исполняла капризы больного. Ловкими, едва
заметными, приятно холодившими движениями касаясь лица, брила его, умывала,
читала вслух. От услуг сиделок Сенин категорически отказывался, проявляя
несвойственный ему эгоизм. Ирине одной удавалось кормить его – еда в первые
месяцы была предписана диетическая, противная. Сенин с трудом сдерживался,
чтобы не вырвать, жена плакала от отчаяния, сын и дочь уговаривали без толку, и
только невестка методично, спокойно, сдержанно преодолевала эту задачу.
Что-то особенное, древнее, скифское проступало в ней, когда
она читала ему книги. Четче обрисовывались сухие, острые скулы, спина была
натянута как тетива лука, из притемья глазниц
вырывался желтый тигриный взгляд.
≪Воин, – думал Сенин, невольно любуясь ею. – Ей бы
на коне скакать, побеждать тигриной отвагой или змеиным коварством, но властвовать.
Недаром сын будто заколдован – с такой и
ворожбы не надо, сама – колдовство, богиня!≫.
Только невестке с ее
внутренним ≪Ахтунг!≫ дано было вызволить его из душевной
неопрятности. В нее почти всегда попадает человек, уставший от борьбы с физическим
недугом.
Но, слава Богу, есть Ирина, змеиноглазая
тигрица. С такой не расслабишься: огреет, как хлыстом,
беззвучным ≪Ахтунг!≫, одернет и вновь поставит в
строй. ≪Годен к службе, товарищ ефрейтор! Жизнь ждет вас!≫
≪Трак-так-так-так-так!≫ – шаги
жены замерли около кабинета, и она тихонько поскреблась в дверь.
– Одиннадцатый час уже. Все уже разбежались – кто на работу,
кто в школу, сад. Вставай, завтракать пора, лекарства принимать.
Сенин вышел из кабинета. Впереди него важно выступал Барон.
– Он опять спал у тебя, – вздохнула жена. – На грудь может
перебраться, придавит, потом будешь жаловаться, что сердце не отпускает.
– Пусть спит, – коротко ответил Сенин, – он не мешает.
Жена хотела что-то прибавить, но махнула рукой и пошла в
кухню, включила телевизор к началу любимого сериала. С экрана бодро грянули про
бродягу, который тащился по диким степям Забайкалья. Заканчивался концерт
какого-то народного хора, и звучала последняя песня.
– Мешает? – услужливо спросила жена, едва только он появился
на пороге.
Умывшийся, розовый после холодной воды, с каплями воды на
висках, Сенин чувствовал себя бодрее. – Если мешает, я сделаю тише, сейчас все
равно закончится.
– Да ничего, – Сенин вспомнил, что коробка с лекарствами
осталась в кабинете, – сейчас вернусь.
Вслед ему пронеслось:
Идти дальше нет уже мочи,
Пред ним расстилался Байкал.
– Ну, слава Богу, кончился концерт, – обрадовалась жена. –
Сейчас сериал.
– Я в кабинет лучше пойду, – сказал Сенин. – Не буду мешать.
– Что ты, что ты? – машинально пробормотала жена. Взгляд ее
был прикован к начальным титрам на экране.
Сенин подхватил маленький поднос с завтраком, усмехнулся
чему-то и прошел в кабинет. Утро уже горело вовсю, и в
окно рвалось бездонное, как Байкал, холодное синее небо. Начинался новый день.
О счастье
Дорожите счастьем, дорожите!
Замечайте, радуйтесь, берите
Радуги, рассветы, звезды глаз –
Это все для вас, для вас, для вас.
Услыхали трепетное слово –
Радуйтесь. Не требуйте второго.
Не гоните время. Ни к чему.
Радуйтесь вот этому, ему!
Э.Асадов
– Та-а-ак!!! – зловеще протянул
Редактор ≪Радости для всех≫. – У нас
что на носу?! Что, я вас спрашиваю?!!!
Сотрудники редакции крохотной газетенки испуганно вздрогнули
и принялись вглядываться в носы друг друга. Результаты пристального вглядывания
были удручающими: на носике милой блондинки Олечки не было ничего, кроме тональника и пудры; на картошке, заменяющей нос Антонине
Львовне, поблескивали капельки пота; на носу курьера Мишеньки
предательски вспух сизо-багровый юношеский прыщ, а из носа самого пожилого
сотрудника редакции Аркадия Александровича… Впрочем,
не будем об этом.
– Праздник, праздник у нас на носу!!! – завопил Редактор. –
20 марта! Ну, – он победно оглядел выдохнувших сотрудников. – Что за праздник?
– Точно не знаю, – неуверенно протянула Олечка, поправляя
золотистый локон. – Кажется, в восточных странах в этот день отмечают праздник
весны.
– Точнее, весеннего равноденствия, – заметил приосанившийся
Аркадий Александрович.
Редактор побарабанил пальцами по столу.
– Это, конечно, то, да не то. Надо сделать этнографическую
рубрику в газете типа ≪Мы к вам, а вы к нам≫
и потом писать о любых народных праздниках. Я о другом. 20-е марта – международный День счастья.
– Это надо же! – удивленно протянула тетя Даша.
Это был самый почтенный член редакции, которую все, любя,
называли Баушкой и никогда не мешали вздремнуть. Она
одна помнила, как было при Сталине, как было после Сталина, и как в магазинах в
больших эмалированных лотках продавалась черная и красная зернистая икра, а сыр
был ≪и
костромской, и беловежский, и пошехонский, и во-от с тако-ой
слезой!≫. Тетя Даша отвечала в редакции за рубрику научной
фантастики.
– Это ж когда такой праздник учредили? Чтой-то
я не помню.
– А Бог его знает, – проворчал Редактор. – Но есть!
– Людя́м
делать нечего, вот и выдумывают, – отрезала тетя Даша и прикрыла глаза.
– Есть или нет, а тиснуть что-то надо. Иначе
какая мы ≪Радость для всех≫?
При слове ≪тиснуть≫
Олечка прыснула и порозовела. Редактор вонзился в нее строгим взглядом.
– Вы у нас за историческую хронику отвечаете, Олечка? Так
вот, надо найти какие-нибудь исторические факты, так сказать, аргументы, в
общем, сказать о том, что этот праздник был предопределен всем ходом
исторического развития человечества.
Олечка смутилась и затеребила верхнюю пуговку на блузке.
Блузка была хорошенькая, из розового с зелеными разводами шелка, и сама Олечка
была розовенькая и часто-часто дышала. Редактор
посмотрел на розовое ушко, полускрытое крутым локоном, потом в окно, в которое
уже стучалась яркая, нахальная и непобедимая весна,
потом опять на Олечкино ушко и махнул рукой. Олечка взметнула на него
благодарный взгляд и села.
– Ну? Кто-нибудь будет тискать о счастье? Или мне опять
самому? Вы поймите, у нас газета должна сеять ≪разумное,
доброе, вечное≫! Ну, Бог с ним: на вечность не будем претендовать,
на разумное –пока обойдемся, а вот доброе – надо! Человек
придет с работы, уставший, голодный, на душе кошки скребут, тут ему жена горячий
суп с клецками и куриные котлетки. Он ложку проглотит, котлетку съест, тут и
кошки перестанут скрестись и мурлыкать начнут. Потом ему духовной пищи
захочется. Он нашу газету развернет, потому как на
сытый желудок о политике читать – пищеварению не способствует. Вот
разворачивает он газету, а там наша статья о нежнейшем счастье. Читателю –
хорошо, нам – еще лучше, потому что рейтинг поднимается. Аркадий Александрович,
что вы качаете головой?
– А? – встрепенулся Аркадий Александрович. – Я, кажется,
ничего.
– Вот именно ≪ничего≫!
Вы у нас за спорт отвечаете, а все ваши статьи о спорте на садовых грядках. Как
не надорвать спину, выпалывая сорняки!
– Так это, – растерянно мямлил Аркадий Александрович. – А
чем не физкультура на свежем воздухе?
Но Редактора уже несло.
– Антонина Львовна, – громыхнул он. – Вы у нас в рубрике ≪Лики
любви и красоты≫ – вам и писать.
Все подавили облегченный вздох. Больше всего почему-то
радовался курьер Мишенька, который вообще ничего не
писал.
– И не очень мне тут, – проворчал Редактор для острастки. –
Вопрос решен. Антонина Львовна, приступайте. Чтобы завтра статья была готова.
Маленькая, но яркая, живая, так, чтобы прочитать и – ах!
– звезды в глазах!
Антонина Львовна – необъятная дама 56 лет, никогда не бывшая
замужем и не имевшая детей, шагала домой и размышляла: ≪Легко
сказать – написать. А, ладно – не впервой. И без того было ясно, что взвалят на
меня≫.
Она вспомнила о своей одинокой комнатке на четвертом этаже
четырехэтажного дома, о сиротливой кастрюльке диетического супа на двухконфорочной плите. Ей стало жаль себя и нестерпимо захотелось
сейчас же заесть эту жалость зажаренной куриной ножкой с хрустящим картофелем и
россыпью зеленого горошка.
Но она мужественно подавила слюну и жалость и продолжала
шагать. Начал накрапывать дождь. Крупные капли отскакивали от жесткого синего
плаща Антонины Львовны и словно хихикали над ее неуклюжестью.
≪Мы такие легкие, такие счастливые, такие грациозные,
– посмеивались они, – а ты такая большая и неповоротливая, и шагаешь, будто сваи
вколачиваешь≫.
Антонина Львовна вошла в дом, вымыла руки и принялась
разогревать суп. Тот был анемичный и бледный, с вяло плавающими кусочками
цветной капусты и сельдерея, и в услужливом воображении сразу же затанцевали
жареная куриная ножка, хрустящий картофель и россыпь зеленого горошка.
Женщина налила суп в тарелку, низко нависла над столом и
принялась есть. Было пресно и невкусно, но, вот уж, поистине ≪тьмы
низких истин нам дороже нас возвышающий обман≫. Антонина Львовна давно воевала
с лишним весом. В перманентной этой войне не было победителей.
Телевизор что-то бубнил про пользу здорового питания.
Антонина Львовна отодвинула тарелку и помрачнела. Она с удовольствием заела бы
остатки супа хлебом, но вот уже неделю на хлеб в ее доме был запрет.
Она выключила телевизор, придвинула к себе компьютер и
задумчиво посмотрела в окно. За окном косматый дворовый кот деловито лакал воду
из лужи.
≪Счастье – это любовь, – замерцали на экране первые
неуверенные слова, – счастье – это удача, все мы жаждем счастья, как одинокий путник
в пустыне жаждет свежей родниковой воды≫.
≪Это хорошо, – удовлетворенно подумала Антонина
Львовна. – Правда, путнику в пустыне все равно, какая вода, родниковая или нет,
лишь бы была. Но зато красиво получилось!≫
≪Моменты счастья, словно хрустальные капли этой родниковой
воды, освещают нашу жизнь и придают ей неизбывное очарование≫.
В животе заурчало. Перед мысленным взором женщины, заслоняя
экран компьютера, возникла очаровательная куриная ножка, зажаренная до
смуглоты, ворох хрустящего картофеля, россыпь горошка и – о, черт! – к ним
прибавились свежайшая кудрявая петрушка, молодая
редиска со сливочным маслом и хрустальная розетка с любимым острым кетчупом.
Антонина Львовна налила себе жидкого чаю, взяла крохотную конфетку-барбариску и
продолжала писать.
≪Ощущением счастья наполняют нас переливы весеннего
леса, детский смех, набухающие почки на деревьях, первые цветы, первая нежная зелень,
покрывающая изумрудным своим ковром истомившуюся и иззябнувшую
за зиму землю≫.
≪Иззябнувшую за зиму землю…
пять ≪З≫ сразу. Да еще и ≪изумрудный ковер, зелень≫
– итого семь ≪З≫.
Перебор, вроде. Но, черт побери, красиво! Так, на чем я
остановилась? Набухающие почки…печенка≫…
В животе немедленно и зло торкнуло.
Тоскливое воображение немедленно нарисовало туго свернутый рулет из печеночного
паштета, украшенного укропом и звездочками моркови, с мраморными прожилками
масла, поблескивающими на срезе.
Желудок издал унылый и протяжный звук. Антонина Львовна
бросила взгляд на идеально пустую тарелку, выпрямилась и с непроницаемым выражением
лица вновь застучала по клавиатуре:
≪Счастье – это полет и музыка, нежность и мудрость,
порыв человеческого духа к великому и апофеоз всего сущего!
Счастье – это упоительный бал жизни, это чувство, которое мы вбираем всеми пятью
органами чувств: зрением, слухом, обонянием, осязанием и, и…вкусом≫
На последнем слове клавиша буквы ≪м≫
сделала какой-то неприличный пируэт, весело подмигнула ошалевшей женщине, и тотчас
перед ее внутренним оком завертелся невообразимый канкан из букв ≪в≫,≪к≫, ≪у≫, ≪с≫!
Тут же осатанело заканканировали прелестная смугленькая куриная ножка, соломки картофеля, петрушка.
Зеленый горошек выбивал дробь, увальнем топал паштет, редисочка
со свежим маслом кружились вокруг островка кетчупа. Через несколько секунд к
ним присоединились нежнейшая селедочка, обсыпанная кольцами лука, пышная
купчиха ветчина, элегантный в своей сдержанности голландский сыр,
свежепросольные, в палец толщиной, огурцы, спелые помидоры. Вся эта армия
вертелась, кружилась, нагло скалила зубы и всячески дразнила Антонину Львовну.
Чуть погодя бешеный канкан сменился более степенным танцем. Завальсировали раскаленный малиновый борщ, сочные котлеты,
голубцы и жаренная в сухарях скумбрия. Скумбрия, любимая с детства, жаренная на
сливочном масле, сбрызнутая холодным лимонным соком, обложенная черносливом!
Скумбрия, зажаренная до цвета умбры! Скум-бри-я!!!
≪Счастье – это наслаждение, счастье – это когда нет
ничего, кроме всепоглощающей радости: жить, чувствовать, думать, – остервенело выплясывали строчки на компьютере. – Счастье –
это вкусная еда, это умение радоваться всему хорошему, что дарит тебе жизнь!
Радуйтесь, радуйте других и будьте счастливы, не только в День счастья, но во
все остальные дни в году. И пусть никогда не гаснет свет добра в ваших душах≫.
Антонина Львовна поставила решительную точку, так что
заскрипела клавиша, и почти выбежала из дома.
Близлежащий маркет
уже закрывался, поэтому продавцы с неудовольствием смотрели на полную высокую
женщину, быстро кидающую в корзинку продукты. Последними
в полной корзине разместились пластиковые тарелки с жареной курицей и
картошкой.
– Что-то еще? – вежливо, но ехидно осведомилась кассирша,
пробивая последние свертки
– Да! Шоколад забыла. Дайте, пожалуйста,
во-он ту плитку черного с орехами, – кассирша повернулась к стенду с кофе и
шоколадом. – Нет, не эту, а рядом, ту, что побольше.
Спасибо!
– Вам спасибо за покупку, – пробормотала кассирша.
Антонина Львовна шагала домой и улыбалась. Дождинки уже не
звенели по ее плащу, а смирно шелестели, словно им было стыдно, что они такие
маленькие и легкие по сравнению с этой большой и уютной женщиной.
≪Есть в жизни счастье! – думала Антонина Львовна. В
желудке разливалось блаженное тепло, глаза слипались. – Какое же это чудо – вкусная
еда!≫
– Мря-у-у!!! – ночную тишину прорезал требовательный вопль.
На сосне около ее балкона маячил давешний кот. Глаза его сверкали голодным
блеском.
– Сейчас накормлю тебя. Иди на балкон.
Кот понимающе муркнул, прыгнул и
застыл выжидательно: мол, чего медлишь, женщина,
неси, я голоден, как собака!
Антонина Львовна вынесла ему кусочки курицы, ветчины и
скумбрии. Тот заглотнул это мгновенно и уставился снова.
– Плохо ты питаешься, как я посмотрю. Кожа да кости.
≪Ой плохо, плохо! – муркнул кот. – Со свежим мясом – беда, мышатины
вообще нет. Да и вообще, стабильности в мире поубавилось.≫
– Мышей не обещаю, но, если хочешь, оставайся. Проживем
вдвоем. Только уж извини, я тебя искупаю вначале, ты как черт грязный!
≪Да разве я не понимаю? Это уж как водится. Мужика
первым делом накормить, искупать да спать уложить надо. А он тебе потом и
сказку расскажет, и песенку споет. Только ты учти, я вечно дома сидеть не буду,
сама понимаешь – дела всякие≫.
– Заходи!
***
– Ну, вот и чудненько! – удовлетворенно крякал наутро
Редактор. – Я же говорил – сможете. И главное – как живо, ярко,образно, сразу чувствуется – душу вложили в эту
статью. Гонорар вам удвоенный полагается. Да и сами выглядите отдохнувшей,
веселой, а то в последнее время какая-то угрюмая ходили. Все хорошо?
– Да. Так сами же говорили – День счастья!
– Вот! Всем брать пример с Антонины Львовны. У нас газета
как называется? ≪Радость для всех!≫ И чтобы я больше ничьих кислых
физиономий не видел. От радости – и здоровья, и счастья прибавляется! Понятно?!
– Понятно! – хором отозвались сотрудники.
– Так-то вот! Миша, оставь телефон и сбегай, будь добр, к
метро, купи мимозу. Только пушистую выбирай. Чтобы как солнце. Держи деньги.
– Зачем? – не понял Миша.
– Украшать будем редакцию. День счастья же!
Последний луч заходящего солнца
Солнце садится, и ветер утихнул летучий,
Нет и следа тех огнями пронизанных туч;
Вот на окраине дрогнул живой и нежгучий,
Всю эту степь озаривший и гаснущий луч.
Солнца уж нет, нет и дня неустанных стремлений,
Только закат будет долго чуть зримо гореть;
О, если б небо судило без тяжких томлений
Так же и мне, оглянувшись на жизнь, умереть!
Афанасий Фет
Владимир Егорович довольно потирал руки, встряхивал
взлохмаченными волосами. Сегодня среда, а значит – снова веселье, радость
творческого общения. Наполнится его дом гомоном и шумом, жаркими спорами и
оглушительным смехом. Самая талантливая и непоседливая братия соберется вновь у
него. Художники – люди от Бога, люди-творцы. Для них организовал Владимир Шмаровин свои знаменитые среды. Сам скромный счетовод,
разбогатевший только благодаря удачной женитьбе, он был без памяти влюблен в
искусство, собирал редкие образцы фарфора, серебряные чарочки, из которых потом
производились обильные возлияния на художественных
вечерах, старинные бронзовые и медные серьги.
Двумя дарами украшается душа наша – талантом и чистотою. Ибо прекрасное
отражается в чистоте. Не создал Владимир Егорович ни ярких полотен, ни звонких
поэтических строк, ни изысканных скульптур, но дом его, обыкновенный
одноэтажный московский дом, был пристанищем для многих художников. Кормил, поил, обеспечивал бумагой, холстом, красками, кистями, а то
и деньгами. Сколько их, впоследствии знаменитых, обязано было ему,
скромному родителю и вдохновителю кружка Художественных сред, скольких он вывел
в люди, помог с продажами их полотен. Потом они стали считаться шедеврами. Но
тогда о них не знал никто, а их создатели были всегда задиристы и голодноваты.
Недаром к 30-летию кружка его завсегдатай, шумный и все примечающий Владимир
Гиляровский написал проникновенные строки:
Эх ты, матушка-голубушка "Среда".
Мы состарились, а ты все молода.
Тридцать лет прошло, как будто не бывало,
Тридцать лет тебе сегодня миновало.
Тот же самый разговор живой и смелый,
А родитель твой, хоть малость
поседелый,
Да душа его, как прежде, молода,
Эх ты, матушка-голубушка "Среда".
Растревожили сердце Шмаровина эти
стихи. Не зря, не зря живет он свой век, он, беззаветно преданный искусству.
Вспомнят и о нем добрым словом, да что там вспомнят, уже вспомнили. Да Бог с
ней, со славой, главное, чтобы искусство жило, чтобы не переводились
талантливые люди.
К каждой среде Шмаровин готовится
тщательно. На отдельном столике в гостиной уже заготовлены листы бумаги-≪бристоля≫,
на котором всю ночь будут упражняться в своем искусстве художники, кисти, остроочиненные карандаши. К восьми вечера начнут собираться
гости. Шуткам, разговорам не будет конца. Ровно в полночь Шмаровин
ударит в бубен. О, к ужину Владимир Егорович тоже готовится со знанием дела,
специально закупит лучшие продукты на московских рынках: если соленые рыжики,
то только самые маленькие, упругие, если моченые яблоки – то
как на подбор – гладкие, без червоточинки, пирожки – только филипповские,
ветчина, сыр, рыба – свежайшие. Кисти и карандаши
сменяются вилками и ложками, появляются закуски и неизменный бочонок пива.
Спорят, поют, смеются, хвалятся только что нарисованными шаржами друг на друга.
Отличившиеся в эту ночь удачным рисунком или
застольным экспромтом пьют из почетного кубка ≪Орел≫.
≪Утро. Сквозь шторы пробивается свет, – вспоминал Гиляровский.
– Семейные и дамы ушли… Бочонок давно пуст… Из ≪мертвецкой≫
(спальня для гостей) слышится храп. Кто-то из художников пишет яркими красками с
натуры: стол с неприбранной посудой, пустой ≪Орел≫ высится
среди опрокинутых рюмок, бочонок с открытым краном и, облокотясь
на стол, дремлет дядя Володя≫.
Кто только не побывал на ≪Средах≫!
Из художников – С.И.Ягужинский, И.И.Левитан, В.И.Суриков, К.А.Коровин, И.Е.Репин, А.М.Васнецов; из артистов – А.П.Ленский,
Ф.И.Шаляпин, В.Ф.Комиссаржевская;
из писателей – В.А.Гиляровский, И.А.Бунин,
В.Я.Брюсов.
Среди этих имен ярким и нежным светом озарено имя Левитана.
Владимир Егорович всегда дорожил дружбой с великим пейзажистом, да и тот
никогда не забывал, что именно Шмаровин был первым
покупателем его картин. И, словно завет от гениального живописца, его картина ≪Вечер
после дождя≫ украшает центральную стену шмаровинского
дома и напоминает, что прекрасное может таиться не только в солнечных красках юга,
но и в мокрых досках деревянного перрона, и в печальных огнях уходящего поезда,
и в самом воздухе осеннего вечера.
Вот и сегодня сердце его замирает в предвкушении. Новый
гость – как новая книга, неизвестно, что таит в себе.
Художник Михаил Гермашев, которого затем назовут
продолжателем левитановских традиций – сегодня гость Шмаровина. Талантливый живописец, чья картина ≪Снег
выпал≫
получила первую премию Московского художественного общества, и которую Павел Третьяков
сразу же приобрел для своей коллекции, был влюблен в природу средней полосы России,
особенно в ее зиму, раннюю весну и позднюю осень.
Едва ли найдется еще такой художник, в творчестве которого
зима запечатлена во всем богатстве своих красок. Не только сплошной белый, но и
лазурный синий, и нежно-розовый, и медово-янтарный. Любит зиму Михаил Маркинович, даром, что родился на юге, в Харьковской области!
Но неравнодушно сердце к родным просторам, будь то теплые края или величавое
царство холода. И дышит снег на его полотнах – живой, плотный, жемчужный,
переливается мерцающим цветом, поет песнь во славу природы и красоты родной
земли.
К утру на разрисованном листе бристоля – своеобразном
протоколе заседания ≪Среды≫ – не будет ни одного свободного
уголка. Лист пестрит сценами, подсмотренными в жизни, остроумными шаржами и чудесными
пейзажами. Михаил Гермашев вошел в круг единомышленников, чьи суждения о
назначении искусства и чье мастерство отличались оригинальностью и талантом.
Хозяин дома не скрывает улыбки. Среда удалась на славу!
В 1903 году художники встреч ≪Среда≫ устроили
выставку-распродажу своих картин. Всю выручку они передали в пользу московских
детских приютов. Нераскупленных картин Гермашева на
выставке не осталось. А в 1911 году Шмаровин открыл
юбилейную выставку, посвященную 25-летию его сред, где выставил около 400
необычных протоколов – бристолей.
– Сила ваша, Михаил Маркианович, –
внушал Шмаровин Гермашеву, – в легкости кисти. У
иного и глаз приметливый, а кисть тяжелая, словно
долбит свое – вот я так вижу, и вы обязаны видеть так же! А у вас на картинах
легко дышится. Умеете вы подметить красоту в деревце, склонившемся под тяжестью
снега, в дымном солнце морозного дня, в декабрьских красных сумерках.
Посмотришь – что ж особенного: все снег, снег, стожок сена и тот снегом
припорошен, и белые гуси на белом снегу. А приглядишься – красота дивная,
неописуемая. И смотрят на тебя вечерние зимние сумерки в
деревне, березки, снегом занесенные, лесные болота и хмурое небо над ними,
крестьянские ребятишки ловят рыбу в тихой заводи, угрюмые и одинокие сосны
качают вершинами и стонут, лесная избушка ярко горит в ласковых лучах солнца,
багровый осенний закат дробится в льдинках реки, а рядом тянутся журавли к югу,
плот змеится по реке, околицы оживлены воробьями, церковка белеет вдали,
вьется широкая степная дорога, окруженная старым жнивьём или волнами ржи.
Сердце радуется этой чистоте, Михаил Маркианович!
Прав был покойный Левитан, – Шмаровин судорожно вздохнул, – красота таится везде, надо
только увидеть ее, почувствовать душой. От ваших картин душа отогревается, они
как отблески на снегу последних лучей уходящего солнца, каждый луч хочется
ловить, впитывать, вбирать в себя! Помяните мое слово, у меня глаз наметанный,
вы не затеряетесь, ваши картины будут раскупаться!
А ведь как в воду глядел добрейший Владимир Егорович. Все
точно предсказал. Только случилось это много позже.
В октябре 1924 года состоялось последнее заседание
художников ≪Среды≫, а несколькими днями позже Владимир
Егорович готовился расстаться с жизнью. Маленький человек с большой и тонко чувствующей
душой умирал спокойно и благостно, с чувством выполненного долга. Он знал: все богатство
≪Среды≫
– протоколы, альбомы, собрания рисунков и акварелей – в полной сохранности по завещанию
попадет в Третьяковскую галерею. Так и случилось.
Судьба же Гермашева сложилась иначе. В 1920 году он покинул
Россию и перебрался во Францию. Было ему уже 53 года, и, скорее всего,
оставшуюся жизнь предстояло прожить на чужбине.
Париж был наполнен солнцем, иногда дождями, нежными и
прозрачными, как вуалетки на женских шляпках. В Париже не было снега. Родного
снега… Спрос на живопись здесь определяли перекупщики. Заказчик Леон Жерар,
торговавший картинами на улице Друо, придирчиво
рассматривал картины, вздыхая, скупал их по дешевке и перепродавал их впятеро
дороже. Денег художнику едва хватало, чтобы приобрести холст и краски. Жерар
богател, рос его личный банковский счёт в ≪Лионском кредите≫,
приобретались особняки в Париже и Ницце, строились виллы в Приморских Альпах и на
берегу океана. А Гермашев с друзьями-живописцами бедствовал. Да и французские художники
ставили условие: пишите свои ≪зимы≫ и ≪последние
лучи≫,
на местные пейзажи не посягайте —это наша вотчина.
Понять их было можно: Париж 20-х годов был наводнен художниками до отказа.
Многие из них нищенствовали, рисовали на асфальте и попрошайничали.
Бульвар Распай и Монпарнас
походили на художественные развалы, где картины ценились не выше разноцветного
хлама, полотнами художники нередко расплачивались с трактирщиками за чашку кофе
и стакан вина. Трактирщики, в свою очередь, с проклятиями выбрасывали холсты на
подстилку кошкам и собакам.
У мсье Жерара был поистине коммерческий талант. Он находил
покупателей на бесконечные копии ≪Зим≫ и ≪Декабрьских
вечеров≫ Гермашева. Картины уплывали в Англию, Аргентину,
Австралию, освещали жемчужным снежным светом далекие страны, а художник перебивался
случайными заработками. Только раз, в 1927 году, Гермашев выставил свои лучшие
холсты в салоне Национального общества изящных искусств. И сразу высший балл.
Его картина ≪Последние лучи солнца≫ вызвала
бурный восторг. А затем копии собственного детища. Единственный способ заработать
на существование.
Шестидясятитрехлетний Гермашев,
чьи картины во время его молодости и зрелости обрели свое место в Третьяковской
галерее, говорил окружающим:
– Мне часто задают вопрос: куда я иду, как художник, и что я
делаю? Вот что я делаю – халтурю: пишу ежемесячно ≪Последние
лучи≫
и отношу их господину Жерару. Какое ещё движение вперёд, кроме самой низкопробной
халтуры, может быть у зарубежного русского художника, если
он не хочет умереть голодной смертью?
Михаил Маркианович Гермашев умер
во Франции в 1930 году. Имя его практически забыто. Не ошибся любезнейший
Владимир Егорович Шмаровин, умевший видеть в людях
искру таланта и всеми силами старавшийся не дать ей погаснуть – у картин
Гермашева действительно отогревается душа. Просто время наложило свои краски на
судьбу художника, сверкнуло последним лучом былой славы и укрыло снежным
покровом безмолвия его имя.
И все же… Если доведется тебе,
читатель, когда-нибудь в музее или на выставке увидеть в уголке зимнего ли,
осеннего ли пейзажа скромную подпись ≪Гермашевъ≫,
вспомни, что был такой художник Михаил Гермашев, умевший, подобно великому Левитану,
видеть красоту в самых простых вещах.
А счастье?.. Бог его знает, в чем оно, и где. Может, в пении
иволги ранним утром или в спелых ягодах земляники, в рождественских звездах или
звуках вальса из соседнего дома. Может быть, оно в запахах ванили и корицы из
кухни, когда пекутся самые вкусные сладости к празднику. Или во встрече с
любимыми людьми. А может, оно просто в предвкушении счастья, словно хочешь поймать
последний луч заходящего солнца на снегу. И знаешь, что никогда его не
поймаешь, и все равно ловишь…
ЦИКЛ ≪ПИТЕРСКИЕ ЗАРИСОВКИ≫
Ангел на пенсии
Машеньке...
Дорогой моей подруге,
дружба с которой
измеряется уже не годами,
а биением сердца.
– Экскурсии… Экскурсии-и-и!!! По Петербургу экскурсии!
Кронштадт, Обзорная, Екатерининский дворец! Подходите!
– нестройным хором надрывались бабульки с рекламными плакатами в продрогших
руках. Издали они походили на оранжевых Дедов Морозов – все, как один, одетые в
куртки и штаны апельсинового цвета.
Недолго посовещавшись, мы выбрали одну, наиболее ретивую
старушку. Осипшим, но бодрым голосом она выкрикивала маршруты экскурсий. Нам с подругой, выбравшимся в Питер, как выбираются из рутины в
счастье, хотелось надышаться им как можно больше. Впрок, надолго,
основательно. Ведь счастья никогда не бывает много. Вдохнуть, глотнуть, держать
за щекой как фруктово-мятный леденец, чувствуя, как в сердце разливается
блаженный холодок радости. Свобода, свобода! Есть ли слово милее тебя?! Мы, как
Алиса из кэролловской сказки, готовы были устремиться
вслед за неведомым Кроликом в Страну чудес. Декабрьский предновогодний Питер –
уже был чудом! Да и сама возможность встречи двух уставших, обремененных
заботами и трудностями школьных подруг, живущих так далеко друг от друга,
– тоже обещание счастья.
Герой какой-то пьесы яростно восклицал: ≪Стыдно!
Стыдно быть несчастливым!≫. Мы могли прокричать это вслед
за ним, и – клянусь заплатанными плащами всех романтиков мира! – нам согласным
хором вторили бы все петербургские памятники, дворцы и мосты, звенело эхом
петербургское небо – серо-зеленое днем и антрацитовое ночью, отзывалась черная
невская вода. Этот сплошной симфонический унисон
словно мантру твердил нам: ≪Будьте, будьте счастливыми.
Хотя бы на две недели≫.
Выбранная нами старушка деловитым басом принялась
перечислять экскурсии. Мы, не сговариваясь, выбрали ≪Мистический
Петербург≫ и уже в 23.00 сидели в автобусе.
Мистика началась с … темени за окном. Она была не
южно-бархатной, падающей мгновенно, а слоистой, надвигающейся осторожно.
Автобус будто окутали километрами прозрачной ткани странного черно-серого
цвета, который в старину называли аспидным. Силуэты домов и памятников, машины
и даже ярко-освещенные мостовые стали воздушными, почти невесомыми. Да и наш автобус словно готов был взмыть над землей.
– Здорово! – в один голос выдохнули мы с подругой. Негромкие голоса других пассажиров сливались в одно бесконечное ≪гур-гур≫. Когда актерам на сцене надо
изобразить равномерный шум, они произносят негромко ≪гур-гур≫, ≪гур-гур≫. То же самое было в автобусе,
и казалось, что все это: старушки с рекламными плакатами, ночная экскурсия, здание
Городской Думы и даже зеленоватая звезда на аспидном небе – части таинственного
спектакля, который вот-вот разыграется на наших глазах.
– Ап-п-чхи!!! Ну, нельзя же так! Нельзя! Боже, как я зол,
как я зол! Господи, прости мою душу грешную, как я зол, кто бы знал! – этими
словами началась вторая часть неведомого спектакля. В автобус влез человек небольшого
роста в потрепанном черном пальто. Голова его была непокрыта, и длинные седые
волосы свешивались по обеим сторонам лица и лезли в глаза. Очевидно, они должны
были изображать вдохновенный беспорядок, но беспорядка было больше, чем
вдохновения. Вообще весь облик его был уморителен – он беспрестанно шмыгал
носом и тихо ворчал о том, что нельзя так с ним обращаться, что он не мужлан какой-то, а образованный и уважающий себя человек, и
не позволит затыкать себе рот, особенно когда речь идет о любимом городе.
Манерой речи он напоминал мультяшного домовенка Кузю и
слушать его беззлобное ворчание было весело. Многие улыбались, а кто-то даже и
посмеивался. Наконец домовенок Кузя завершил свой монолог и, откашлявшись,
произнес торжественно:
– Уважаемые дамы и господа, мы начинаем нашу экскурсию по
одному из самых прекрасных и мистических городов мира – Санкт-Петербургу.
Сейчас мы проедем мимо Инженерного или Михайловского замка. Его приказал
выстроить император Павел, и в нем же он был убит. И говорят, – экскурсовод
округлил глаза и понизил голос до театрального шепота, – в замке до сих пор
бродит тень убиенного императора, вглядывается в окна. Видимо, нет его душе
покоя, ах!
Старичок всплеснул руками и горестно потупил седовласую
голову. Экскурсанты переглянулись и скрыли улыбку.
– А вот это, – выдержав положенную паузу, продолжил
старичок, – один из самых загадочных памятников Петербурга – памятник Петру
Первому, поставленный Павлом Первым. На постаменте есть надпись: ≪Прадеду
от правнука≫. И говорят, что в три часа ночи памятник даже
шевелится. Особенно это заметно в лунные ночи. Ах, ах,
это незабываемое зрелище! Как жаль, что мы сейчас этого не увидим. А может
быть, как знать, как знать, некоторые из вас настолько впечатлительны, что
увидят движение памятника. Ах, ах! Прошу, прошу вас.
Надо заметить, что последнюю тираду наш домовенок Кузя даже
не произнес, а выпалил единым духом, практически без модуляций. Со стороны
действительно могло показаться, что мы участники какой-то мистерии, а главный
актер начитывает свои реплики, словно рапорт.
Мы послушно выгрузились из автобуса и вприпрыжку побежали за
экскурсоводом. Тот ретиво несся впереди, и полы его пальто раздувались подобно
парусам корабля. Вдруг на всех парах он притормозил:
– Вот, – восторженно всхлипнул он, – памятник. Вслушайтесь в
эту лаконичную фразу: ≪Прадеду от правнука≫.
Восхититесь ее силой и мощью! Она не уступает знаменитой екатерининской надписи
на Медном Всаднике: ≪Петру Первому – Екатерина Вторая≫.
И попрошу учесть, – он строго обвел нас взглядом и тряхнул сединами, –
екатерининская надпись была сделана на латыни, а эта – русской графикой. И если в екатерининской подчеркивается преемственность правлений,
то во второй чувствуется сердечность и тепло. Ах! Насколько ближе и
роднее нашей душе ≪Прадеду от правнука≫, чем строгое
≪Первому
– Вторая≫. Ах, Боже мой, Боже мой!
Со стороны могло показаться, что почтительные ученики
слушают своего не в меру экзальтированного учителя, а учитель, дабы напустить
пущего трепета на учеников, прыгает, всплескивает руками и встряхивает
благородными сединами. Антрацитовое небо надвинулось на нас и, кажется, тоже
приготовилось слушать.
– Вот, – благоговейно начал он, – основатель нашего города –
великий Петр во всей красе. На своем скакуне. Впрочем, говорят, что здесь запечатлена
его любимая лошадь Лизетта. Согласитесь, что нашему
государю не откажешь в юморе – он назвал персидского жеребца кокетливым женским
именем. И если вглядеться, – вновь (в который раз!) старичок заговорщицки
понизил голос, – то можно заметить, что левая нога лошади напоминает изящную
женскую ножку в туфельке. Хотя, честно говоря (вздох и кокетливый взгляд в
сторону!), у меня несколько иные представления о женской ножке. Ах! Когда я ее
видел в последний раз?.. Боже мой! В незапамятные времена… (вздох и секундная
пауза!). А если потереть подковку сапога Петра Первого, то будет вам счастье.
Не верите?! Загадайте желание и потрите подковку – непременно сбудется!
Двадцать шесть человек послушно дотянулись до сапога
императора и принялись натирать подковку и без того блестевшую как начищенный
самовар.
– А теперь, – скомандовал домовенок Кузя, – обойдем памятник
с другой стороны. Вглядитесь в постамент. На нем изображена битва при Гангнуте. Видите сверкающую
пяточку одного из утопающих моряков? Кто в очереди за счастьем, удачей, успехом
в делах? Быстро потерли пяточку, и все будет замечательно! Честное слово,
сколько раз я выплывал из пучины житейского моря и горя, прикоснувшись к этой пяточке. Она всем приносит удачу!
Мы выстроились в очередь на натирание пятки утопающего в
пучине. На общем черном фоне памятника пятка сияла нежным золотым светом.
Сверкала также и пятая точка моряка. Очевидно, для пущей надежности ее натирали
тоже.
– Все натерли?! – деловито осведомился экскурсовод. – Ну,
теперь в путь, друзья мои! Нас ждет еще немало чудес. Мы проедем мимо
знаменитых сфинксов на Университетской набережной, – непременно загадайте
желание и, глядя в глаза сфинксу, потрите голову рядом стоящего грифона, – мимо
страшных Кикиных палат – да-да, там это та самая
Кунсткамера, в которой хранятся заспиртованные уродцы, мимо…
Ах… Ну вот это действительно чудо! Грех не остановиться. Выходим, друзья
мои!
Все эти монологи произносились
стремительно и почти не переводя дыхания. Старичка, казалось, совершенно
не интересовало, слушают ли его, не подсмеиваются ли. Он был весь во власти
своей речи, скорее всего, затверженной с годами, но от этого не менее захватывающей
и артистичной.
– Посмотрите, посмотрите же, – чуть не умоляюще воскликнул
он и, выскочив из автобуса без пальто и шапки, помчался к бело-голубому
строению. Мы припустились за ним.
– Смольный Собор! – с придыханием объявил он.
Бело-голубое чудо, тремя куполами устремленное в ночное
небо, было прекрасным. Мы замерли, потрясенные.
– Марципановый дворец! – кто-то восхищенно ахнул позади.
Собор и впрямь был сказочным, словно созданным из белого и
голубого марципана.
– Не храм, а умиление сердца, – заметила пожилая
экскурсантка. – Это надо же – такую красоту создать.
– Вот именно! – радостно подхватил старичок. – Как вы
красиво сказали – умиление сердца. Он ведь для Смольного института был
выстроен, юные девицы в нем обучались, оттого он такой нежный, изящный,
девичий. Зайдемте внутрь.
Внутри было тихо, и тишина эта была не давящей, а легкой и
воздушной. Словно юные смешливые ангелы летали вокруг и наполняли пространство
счастьем. И так хотелось верить, что счастье это никогда не кончится, что оно
навсегда. ≪Стыдно быть несчастливым≫, – вспомнилось
мне. В этом храме не было места для горя и печали, только радость – давно забытая,
чудесная, беззаботная! – переполняла сердце. Мы и забыли про экскурсовода. А он
стоял в левом крыле, отчего-то погрустневший и даже сгорбленный. Я тихонько
тронула его за рукав.
– Да-да, – очнулся он. – Сейчас поедем. Вы хотели что-то
спросить? – лицо его было печальным и уставшим, как у мима, стершего краску с
лица после долгого выступления. Белые и синие своды собора бросали тени на его
лоб. – Сейчас, – пробормотал он. – Столько раз бываю здесь, и каждый раз дух
захватывает от чистоты и красоты. Не хочется уходить, но надо. Сейчас проедем
мимо здания Адмиралтейства.
– Где плывет ночной кораблик негасимый из Александровского
сада2, – вспомнилось мне.
– Да, – просто и серьезно согласился он. – Но не о том речь.
Боже мой, сколько в нашей жизни прекрасного, и как редко мы замечаем его. Ах! Я
ведь только, как вышел на пенсию, стал подрабатывать экскурсоводом и так много
открыл для себя!
В нем опять проснулся домовенок Кузя, трогательно
взмахивающий руками. К нам стали подтягиваться остальные экскурсанты.
– Друзья мои! – велеречиво провозгласил он. – Простите мне
эту маленькую слабость, но здесь, под сводами этого невыразимо чудесного храма,
я не могу отказать себе в удовольствии прочитать одно из моих любимых
стихотворений. Это совсем не по плану экскурсии, а для души.
Он немного выставил вперед правую ногу и начал тихо:
Говорят, Беатриче была горожанка,
Некрасивая, толстая, злая.
Но упала любовь на сурового Данта,
Как на камень серьга золотая.
Он ее подобрал. И рассматривал долго,
И смотрел, и держал на ладони.
И забрал навсегда. И запел от восторга
О своей некрасивой мадонне.
А она, несмотря на свою неученость,
Вдруг расслышала в кухонном гаме
Тайный зов. И узнала свою обреченность.
И надела набор с жемчугами.
И, свою обреченность почувствовав
скромно,
Хорошела, худела, бледнела,
Обрела розоватую матовость, словно
Мертвый жемчуг близ теплого тела.
Он же издали сетовал на безответность
И не знал, озаренный веками,
Каково было ей, обреченной на вечность,
Спорить в лавочках с зеленщиками.
В шумном доме орали драчливые дети,
Слуги бегали, хлопали двери.
Но они были двое. Не нужен был третий
Этой женщине и Алигьери.
Последние слова он произнес дрогнувшим голосом. Вновь исчез
забавный домовенок Кузя, и выглянул пожилой, очень уставший, ранимый и, скорее
всего, одинокий человек. Слушателей было немало – двадцать шесть экскурсантов,
бело-синие своды пустого собора, продавщица в церковной лавке и зеленоватая
звезда, светившая в окно храма.
– Это счастье, – тихо сказала подруга.
– Да, – подтвердила я. – Это счастье сейчас.
– Чьи это стихи? – услышала я за спиной, когда мы садились в
автобус, и хотела было ответить ≪Самойлова≫,
но вдруг меня остановил чей-то восторженный голос:
– Спасибо вам, спасибо, – давешняя пожилая экскурсантка
трясла руку старичка. – А то вот так сидишь: дом-работа, ничего, кроме этого,
не видишь, даже на Невском не помню уже, когда была, и
жизнь мимо тебя идет. Опомнишься – вроде как жил, а вроде
как и нет.
– Спасибо вам, – тихо ответил он, и вдруг снова включил
Кузю: – Так вот и я о том же! Красота спасет мир, как верно заметил наш классик
– певец белых ночей. И кто же это? – он обернулся к нам.
– Достоевский! – хором ответил автобус.
– Молодцы! – одобрительно воскликнул экскурсовод. – Вперед, о друзья мои! Сейчас проедем мимо Александровского сада, где
так ≪светла
Адмиралтейская игла≫3. Кстати, не забудем поблагодарить нашего замечательного
водителя – он всегда так терпеливо ждет меня, когда я останавливаюсь в любимых
местах.
Ночной автобус катил мягко, чуть поскрипывая. Экскурсия шла
по плану. Старичок так же ахал, всплескивал руками, картинно потуплял глаза,
подпирал седую голову рукой и больше ни на минуту не выходил из образа
домовенка Кузи. Даже в конце путешествия он распрощался с нами по-старинному
церемонно:
– Экскурсия наша близится к завершению, друзья мои! Будьте
здоровы и благополучны и никогда не забывайте о том, что в мире всегда есть
место счастью. – И, чуть помедлив, добавил: – Надо только помнить о том, что
оно почти рядом.
Он вышел из автобуса и вскоре растворился в ночи. Разошлись
и мы. Зеленоватая петербургская звезда приветливо мигала над нами, Невский был
ярко освещен и украшен к празднику.
– Счастье? – спросила я подругу, толкнув дверь хостела.
– Конечно! – ответила она твердо.
Ну, а что же еще?! Конечно же, это и было настоящим
счастьем!
Дом на Пряжке
И тень моя пройдет перед тобою
А.Блок
День обещал быть солнечным. С утра посыпал мелкий снежок, и
бронзовый Барклай де Толли, видневшийся за окном нашего хостела, укрылся тонким
белым плащом. Впрочем, и тихо падающий снег, и неяркое солнце, и светло-серое
небо – оставляли впечатление какой-то деликатности, стеснительной осторожности.
В этот день даже ступать хотелось мягко, словно сама земля гасила шаги, и
походка становилась неторопливой и задумчивой.
Так же мягко и неторопливо автобус № 22 катил по трассе. Мы
приближались к остановке ≪Английский проспект≫,
откуда рукой было подать до набережной реки Пряжки. Там, в одном из четырехэтажных
домов улицы Декабристов, на двери квартиры четвертого этажа была вывеска: ≪А.А.Блокъ≫.
Да, мы пришли в гости к Блоку. Именно в гости, потому что
дома-музеи всегда оставляют ощущение предельной близости – соприкасаемости
с миром великого человека. В домах-музеях есть какая-то интимность, старинная
сдержанность. В дома- музеи заходят, настраивая себя
на волну общения с его хозяевами. Пусть давно покинувшими
свое жилище, но оставившими память о себе в каждой мелочи.
С первых же шагов нас поразила будничность происходящего.
Если в Эрмитаж, Русский музей, Строгановский дворец и даже музей-квартиру
Пушкина на Мойке,12 мы шли, преисполненные торжественности – как же, вот сейчас
увидим прославленный Эрмитаж, Русский музей! – то здесь какой-то ≪особенности≫
не было и в помине. Блоки в разные годы снимали квартиры на четвертом и втором этажах
дома – именно в них и располагаются экспозиции, а на первом и третьем этажах живут
люди. И всякий раз, спускаясь по лестницам с витыми чугунными балясинами перил,
они, может быть, и не задумываются, что по ним спускался и поднимался поэт. А
может, так и должно быть: надо жить в непосредственной близости от чуда или от
величия, тогда и душа облагораживается, становится тоньше и возвышеннее.
Может быть… Во всяком случае, в Питере, где каждый
камень – история, каждый шаг – вечность, нас не покидали эти мысли.
Длинный, узкий коридор. Затейливый плафон на потолке.
Дорожные чемоданы и кофр. Здесь, в квартире № 21, на четвертом этаже поэт
прожил восемь лет – с 1912 по 1920 год. Любимое жилище Блока. Его поэт сам
выбрал, о нем он восторженно писал в письме к матери: ≪…много
воздуха и света, и вид из окон – непременно широкий, ничем не загромождённый…Вид
из окон меня поразил. Хотя фабрики дымят, но довольно далеко, так что не коптят
окон. За эллингами Балтийского завода, которые расширяют теперь для постройки
новых дредноутов, виднеются леса около Сергиевского монастыря (по Балтийской
дороге). Видно несколько церквей (большая на Гутуевском острове) и мачты, хотя море закрыто домами≫.
И квартира на втором этаже за номером 23, куда он вынужден
был переселиться после уплотнения, и где скончался в августе 1921 года.
Вот так, с разницей в два этажа, – жизнь и смерть. Любовь: в
квартире на четвертом этаже все дышит уютом, опрятностью и степенностью
налаженного быта. И неприятие: в квартире на втором этаже, где сейчас
литературная экспозиция, – бесприютность. Она была вовсе не в отсутствии милых
вещичек, делающих быт обжитым, а в особом воздухе неприкаянности. Кажется,
никогда я так отчетливо не понимала смысла словосочетания ≪гибельная
свобода≫, как в квартире Блока на втором этаже. Пустые, широкие
смежные комнаты, коридоры. Свобода – как пустота и гибель. Все же для уюта, а
значит, для жизни, нужна определенная замкнутость, теплая очерченность
пространства.
Но в квартире на четвертом этаже было все по-другому. В ней
чувствовался жилой дух, и запах ванильных булочек, долетавший с третьего этажа,
растворялся в стенах. Все было тихо, и казалось, будто комната, принарядившись,
ждала хозяев:
Повеселясь на буйном пире,
Вернулся поздно я домой;
Ночь тихо бродит по квартире,
Храня уютный угол мой…
Еще не зная, в какие тона окрашен кабинет поэта, я
интуитивно почувствовала: спокойный, оливково-зеленый. Так и оказалось.
Старинный диван, обитый оливковой тканью, круглый стол под бархатной оливковой
скатертью, ваза в зеленовато-коричневых тонах и стол поэта, обитый зеленым
сукном.
≪Высокая, просторная, теплая комната, полумрак, на
письменном столе горит лампа, ваза, в ней благоухают цветы. Стол стоит боком к
окну, на нем ничего лишнего, чисто, аккуратно, никаких бумаг, перед столом
кресло, по другую сторону – второе, вдоль другой стены большой диван, в углу
голландская печь, перед нею кресло, дальше по стене шкапы
с книгами, дверь в столовую. От всего впечатление строгое, но уютное, теплое≫,
– так вспоминали о квартире поэта современники.
Письменный стол… Знаковое место в доме любого писателя или
поэта. Не случайно, что именно ему, свидетелю таинства творчества, посвящены
строки великой современницы Блока – Марины Цветаевой:
Мой письменный верный стол!
Спасибо за то, что шел
Со мною по всем путям.
Меня охранял – как шрам.
Мой письменный вьючный мул!
Спасибо, что ног не гнул
Под ношей, поклажу грез –
Спасибо – что нес и нес.
Письменный стол Блока, наверно, как нельзя лучше
соответствовал его поэзии. ≪Монотонность до предела музыкальная,
выразительная, насыщенная темпераментом. Он доносил до слушателя и мысль стиха,
и ритм, и ≪тайный жар≫, и образ, но все так благородно,
просто, сдержанно4.
Стол, за которым работал поэт, принадлежал его бабушке,
писательнице и переводчице Елизавете Григорьевне Бекетовой. От нее же и перешел
к нему по наследству. Здесь всегда царил ≪такой необыкновенный порядок,
что какая-нибудь замусоленная, клочковатая рукопись была бы здесь совершенно
немыслимой. Позднее я заметил, что все вещи его обихода никогда не
располагались вокруг него беспорядочным ворохом, а, казалось, сами собою
выстраивались по геометрически правильным линиям≫, –вспоминал Корней Чуковский.
Вот еще один из нередких парадоксов жизни. Я давно заметила,
что очень спокойные, аккуратные и уравновешенные внешне люди зачастую не
являются такими же душевно. Словно внешним спокойствием и даже флегматичностью
они хотят компенсировать внутреннюю тревогу и предчувствие хаоса. Есть в
океанографии понятие – ≪мертвая вода≫.
Так говорят, когда корабль вдруг в полнейший штиль не может сдвинуться с места,
словно преодолевает страшный шторм. Происходит это потому, что морская вода по плотности
своей неоднородна. И вполне возможно, что на поверхности полный штиль, а где-то
в глубине бушует шторм. При всей неприменимости к Блоку такого определения, как
≪мертвый≫,
суть его выражена верно. Современники вспоминали о поэте
как о чрезвычайно аккуратном и даже педантичном человеке, а поэзия его тревожна
и пронизана ощущением гибельности и печали.
Блок содержал в идеальном порядке свои рукописи и письма,
фотографии и открытки. И, пожалуй, самая милая вещь на столе Блока – фарфоровая
пепельница в виде таксы.
≪Печальное, печальное возвращение домой. Маленький
белый такс с красными глазками на столе грустит
отчаянно≫, – так описывал Блок свое возвращение домой после
проводов жены Любови Дмитриевны на вокзал в очередную ее поездку.
Еще одной достопримечательностью кабинета Блока был книжный
шкаф красного дерева, купленный Любовью Дмитриевной.
Библиотека Блока насчитывала более трех тысяч томов. Корней
Чуковский запомнил ее так: ≪Преобладали иностранные и старинные
книги; старые журналы, выходившие лет двадцать назад, казались у него на полках
новехонькими. Теперь мне бросились в глаза Шахматов, Веселовский, Потебня, и я впервые вспомнил, что Блок по своему
образованию филолог≫. Поэт собирал книги всю жизнь, хождение по букинистам
было одним из его любимейших занятий. Библиотека Блока, как и его архив, по
завещанию Любови Дмитриевны хранится в Пушкинском доме. На замке книжного шкафа
– бронзовая накладка в виде ангелочка с одним крылом. В детстве у Блока в
имении его деда был книжный шкаф с такой же накладкой. О нем поэт писал в 1907
году в стихотворении ≪Под масками≫:
А в шкапу дремали книги.
Там – к резной старинной дверце
Прилепился голый мальчик
На одном крыле.
Через несколько лет Любовь Дмитриевна с ее неутомимой
целеустремленностью и безошибочным артистическим вкусом отыскала в одном из
антикварных магазинов точно такой же шкаф и подарила его супругу.
Знаки любви и внимания… Они порой бывают так незаметны,
безмолвны и деликатны, что о них и не вспомнишь сразу. Но именно о них, сжимая
сердце, спотыкается потом наша память. Давно нет хозяев уютного дома на Пряжке,
а ангелочек на замке по-прежнему ждет их, поджав усталое крыло… И так же
внимательно смотрит со стены фоторепродукция ≪Скорбящей мадонны≫
Дж.Сальви, приобретенная Блоком
в 1902 году за сходство изображения с его женой. Фоторепродукция эта никогда не
покидала кабинета поэта.
≪Бывают странные сближенья≫, – пророчески
обронил когда-то Пушкин. В доме на Пряжке эта загадочная ≪странность
сближений≫ окружала нас повсюду. И огромное старинное зеркало
в комнате Любови Дмитриевны, казалось, отражало не только рояль, кресло,
маленький письменный стол и афишу спектакля, в котором она принимала участие, а
ее саму – высокую, порывистую, наделенную тициановской и древнерусской красотой
– жену и самую боготворимую музу поэта.
Но сильнее всего чувство ≪странных сближений≫
захлестнуло меня при взгляде из окна в кабинете поэта. Казалось, именно об этом
участке земли, очерченном каналом, фонарем, зданием аптеки, Блок написал свои знаменитые
строки:
Ночь, улица, фонарь, аптека,
Бессмысленный и тусклый свет.
Живи ещё хоть четверть века –
Всё будет так. Исхода нет.
Умрёшь – начнёшь опять сначала,
И повторится всё, как встарь:
Ночь, ледяная рябь канала,
Аптека, улица, фонарь.
Нет, ночи не было. Были быстро сгущающиеся сумерки. Но в их
синевато-блеклом свете и ≪ледяная рябь канала, и аптека,
и улица, и фонарь≫ казались призрачными, возникшими из мгновенно приблизившегося
прошлого. Даже белая герань в горшке на подоконнике утратила свою суть и
приобрела значение символа – маленькие снежные маски на холодном квадрате окна.
Мы ли – пляшущие тени?
Или мы бросаем тень?
Снов, обманов и видений
Догоревший полон день.
Экскурсия наша близилась к концу. Мы прошли по всем четырем
комнатам квартиры № 21. И спустились затем на второй этаж, в печальную квартиру
№23, в которой скончался поэт. Ощущение тепла, уюта и ≪странных
сближений≫ сразу же уступили место анфиладе пустых сквозных
коридоров.
Черный вечер.
Белый снег.
Ветер, ветер!
На ногах не стоит человек.
Ветер, ветер –
На всем божьем свете!
Неудивительно, что в конце июня 1920 года, уже в квартире №
23, Блок сам сказал о себе: ≪Писать стихи забывший Блок…≫,
а на все вопросы о своём молчании всякий раз отвечал коротко: ≪Все
звуки прекратились… Разве вы не слышите, что никаких
звуков нет?≫
Он, воспринимавший жизнь как музыку, как гармонию или
дисгармонию, он, ответивший на недоуменные вопросы современников о поэме ≪Двенадцать≫: ≪во время
и после окончания ≪Двенадцати≫ я несколько дней ощущал
физически, слухом, большой шум вокруг – шум слитный (вероятно, шум от крушения
старого мира). Поэтому те, кто видит в ≪Двенадцати≫
политические стихи, или очень слепы к искусству, или сидят по уши в политической
грязи, или одержимы большой злобой, – будь они враги или друзья моей поэмы≫,
в квартире № 23 на втором этаже не написал больше ничего, кроме потрясающей по глубине,
горькой статьи ≪О назначении поэта≫ к 84- летию
со дня смерти Пушкина.
Статья эта, как и стихотворение ≪Пушкинскому
дому≫,
стали, по сути, творческим завещанием Блока и криком его души:
≪Покой и воля. Они необходимы поэту для освобождения
гармонии. Но покой и волю тоже отнимают. Не внешний покой, а творческий. Не ребяческую
волю, не свободу либеральничать, а творческую волю – тайную свободу. И поэт
умирает, потому что дышать ему уже нечем; жизнь потеряла смысл≫.
А дальше?..
Дальше было сплошное:
≪Тружусь над протоколами секции...
...составляем положение секции театров и зрелищ!
...Большое организационное заседание всех секций... Отчаянье,
головная боль; я не чиновник, а писатель.
...Бюро. Мое заявление... Трехчасовой фонтан моей энергии,
кажется, пробил бюрократическую брешь.
...Заседание бюро и членов Репертуарной секции.
Несуразное... Вернулся в 7-м часу, изможденный.
...В отдел – огромная повестка организационного заседания.
...Заседание бюро... Опять чепуха.
...Пятичасовое заседание.
...Заседаю, сцепив зубы.
...Ужас! Неужели я не имею простого права писательского?
[Записано поверх перечня дел по Театральному отделу].
Людей не хватало, а такой серьезный, вдумчивый и аккуратный
работник, как Блок, был и вовсе нарасхват.
Блок – член коллегии учрежденного М. Горьким издательства ≪Всемирная
литература≫, председатель дирекции Большого драматического театра,
член редакционной коллегии при Петроградском отделе театров и зрелищ, член
коллегии Литературного отдела Наркомпроса, член
совета Дома искусств, председатель Петроградского отделения Всероссийского
союза поэтов, член правления Петроградского отделения Всероссийского союза писателей...
≪День молчания≫ – особо отмечает он в записной
книжке.
Видимо, это воспринималось им как праздник.
И каждая из этих обязанностей приносит часы заседаний, горы
рукописей, на которые Блок аккуратно пишет рецензии, хлопоты за людей, книги,
пьесы.
≪Он делал все ≪по-настоящему≫,
– писал свидетель его трудов.
– Александр Александрович – это наша совесть, – говорил
режиссер Большого Драматического театра Лаврентьев.
Мысли, планы, пометки Блока лежат в основе многих
литературных и сценических начинаний тех лет. Как строить репертуар – столичный
и самодеятельный, как издавать русскую и мировую классику, писать к ней
предисловия, как переводить Гейне, как строить работу Союза поэтов...
Все это было ценно, необходимо, глубоко. Но за всем этим,
как шагреневая кожа, съеживалась, уходила жизнь.
Плюс еще неимоверные трудности первых лет революции:
затруднения с квартирой, которую ≪уплотняют≫,
рубка на дрова фамильной мебели, жизнь, наполненная новыми колючими словами: ≪выдают
провизию≫, ≪пайка≫, ≪паёк≫,
≪мерзлая
картошка≫.
Каково ему было, придумавшему милое и домашнее слово ≪чайнили≫, когда в гостиной за столом,
покрытом камчатной скатертью, не утихал самовар и велись
неспешные разговоры о литературе, слышать и принимать все это?...
Давно ушел на рынок актерский гардероб Любови Дмитриевны,
потом коллекция ее шалей, потом – драгоценности, наконец, пошли в ход книги.
И самое страшное ... пайковые
селедки, ржавые, тошнотворно скользкие, противные. После них трудно было отмыть
руки, это мешало ей на сцене и, потроша рыбу, она плакала. И это повторялось
изо дня в день, потому что селедка была основным блюдом. Хорошо еще, что она
была...
Но все это – и участившиеся ссоры матери и
жены, изнуренных новыми, непривычными условиями, и собственную надорванность –
Блок прятал от окружающих за своей неизменной пунктуальностью и сдержанностью.
Последняя его фотография от июня 1921 года – фотография уже
явно больного человека. Заострившиеся черты лица, бронзовое, будто сожженное
лицо, горящие лихорадочным блеском глаза. Болезнь сердца, давшая осложнение на
мозг…
Он безмолвно прощался с любимыми книгами. Как-то добрел до
трамвая (уже не мог ходить без палки), поехал на Стрельну, простился с морем.
У моря было тихо. Он долго сидел там один.
А вернулся – и слег. Простившись со стихией, олицетворявшей
для него свободу, словно простился и с жизнью.
Во время болезни он почти никого не допускал к себе, кроме
жены. Резко обострилась его всегдашняя нервность, внезапные перемены
настроения, усилились вспышки раздражения.
Летели на пол, вдребезги разбивались о стенку пузырьки с
лекарствами. Блока стали вдруг приводить в исступление вещи.
По ночам его мучили кошмары, он боялся ложиться и проводил
время в кресле. Сильно задыхался и кричал от болей в сердце.
≪...Сейчас у меня ни души, ни тела нет, я болен,
как не был никогда еще; жар не прекращается, и все всегда болит...≫
– писал он К. Чуковскому 26 мая 1921 года. Уговаривали поехать его в какой-нибудь
санаторий. В конце концов он согласился на финский, чтобы
быть поближе к родине.
Но было уже поздно. В таком состоянии его нельзя было
отправлять одного. Надо было ехать и Любови Дмитриевне. Хлопотали о разрешении.
Жена все время была при нем, и по ее состоянию окружающие
догадывались о состоянии поэта.
Врачи давно говорили, что Блок не жилец.
Но близкие и любящие люди еще на что-то надеялись.
7 августа 1921 года надеяться стало не на что.
Его похоронили без речей, на Смоленском кладбище, под старым
кленом. Ему хотелось, чтобы могила была простой, и чтобы на ней рос клевер.
На похоронах было много людей и много цветов. Цветы и потом
на ней не переводились. Впоследствии прах был перенесен на Литераторские мостки
Волковского кладбища.
≪Никогда в жизни мне не было так грустно… грустно до
самоубийства… Я даже не думал о нем, но я чувствовал боль о нем… Каждый дом – кривой, серый, говорил: ≪А
Блока нету. И не надо Блока. Мне и без Блока отлично. Я
и знать не хочу, что за Блок≫. И чувствовалось, что все эти
сволочные дома и в самом деле сожрали его… Как будто с
Блоком ушло какое-то очарование… всю эту непередаваемую словами атмосферу Блока
я вспомнил – и мне стало страшно, что его нет. В могиле его
голос, его почерк, его изумительная чистоплотность, его цветущие волосы, его
знание латыни, немецкого языка, его маленькие изящные уши, его привычки,
любови, ≪его декадентство≫, ≪его реализм≫,
его морщины – все это под землей, в земле, земля. Самое страшное было то,
что с Блоком кончилась литература русская…≫. (К.И.Чуковский.)
Кончилась и наша экскурсия. В сиреневых сумерках грустный
дом на Пряжке напоминал призрачный корабль прошлого. Мы с подругой молча
спускались по каменным ступеням, и шаги наши гулко отдавались в тишине. Дом
словно наполнил нас сдержанностью, свойственной его хозяину.
– Всего сорок один год прожил, – сказала подруга. – Так
мало…
– Да, – отозвалась я. – Мало живут поэты.
Мелкий снежок, сыпавший с утра, усилился и повалил мокрыми
хлопьями. Через несколько минут и река Пряжка, и дом № 57 по улице Декабристов,
и желтый свет фонаря укрылись тьмой. Мне вспомнились строки из последнего
стихотворения Блока:
Вот зачем, в часы заката
Уходя в ночную тьму,
С белой площади Сената
Тихо кланяюсь ему.
P.S. Все, что имеет отношение к поэзии, действительно
наделено мистическими свойствами. Иначе, как мистикой, магией дома Блока не
объяснить мне одного любопытного факта.
Одна из моих бакинских знакомых, узнав о том, что я
собираюсь в Санкт-Петербург, попросила привезти два сборника литературного
альманаха с ее стихами. Альманах был издан в Питере еще в марте 2018 года, но
передать ей его не успели. Знакомая сообщила мне номер телефона питерского
издателя, но ни адреса, ни его самого лично она не знала.
Я позвонила ему по приезде в Питер,
попросила о встрече. Он сказал, что очень занят и перезвонит через неделю. Не
дождавшись звонка, я побеспокоила его вновь. Он ответил, что приедет сам к нашему хостелу на Невском и позвонит перед тем, как
приехать. До моего отъезда оставалось два дня. В назначенный день он опять не
позвонил. Тщетно прождав всю первую половину дня, я решила не беспокоить его
больше, а бакинской знакомой ответить, что встреча не состоялась.
В этот же день мы с подругой отправились в дом-музей Блока.
И в тот момент, как я стояла у окна в кабинете поэта и смотрела на ≪улицу,
фонарь, аптеку≫, раздался звонок:
– Алло! – кричал бодрый молодой голос. – Это я, Андрей! Вы в
хостеле? Я могу сейчас подъехать на Невский.
– Нет, – ответила я. – Мы ждали вас полдня, но сейчас мы
далеко от Невского, на Пряжке. Если можно, давайте
завтра встретимся.
– На Пряжке? – воскликнул Андрей. – Где? Я там живу!
– В музее Блока, – ответила я растерянно.
– Я живу в противоположном доме! – еще более радостно
крикнули в мобильный. – Спускайтесь, я через минуту
буду у музея.
Вот так и состоялась наша встреча с издателем, и заветные
экземпляры поэтического альманаха были получены. Мне даже не пришлось
накидывать на себя пальто, я просто спустилась по лестнице с четвертого этажа к парадной.
– Ну, как? – поинтересовалась подруга. Я молча показала ей
альманахи.
– Спасибо Блоку, – засмеялась она. – Это надо же! Сидели,
ждали, отчаялись, поехали далеко от дома – и пожалуйста! Мистика!
– Поэзия! – улыбнулась я. – Просто поэзия!
При написании эссе использованы отрывки из поэтических и
прозаических произведений А.Блока, материалы из
воспоминаний современников поэта – К.И.Чуковского, С.Алянского и др., а также отрывки из писем и записных
книжек А.Блока.
Мистика первого декабря
В действительности все совершенно иначе, чем на самом деле
Антуан де Сент
Экзюпери
– Бр-р, р-р, бур-р, – такие звуки доносились до меня, прорезая
белесое питерское утро.
Стены нашего хостела на Невском
были тонкими. Слова отскакивали от них, как бусины, и долетали до ушей
постояльцев. В первые часы это акустическое излишество озадачивало и даже
напрягало, но затем неумолчный гул становился уютным и близким, словно под
боком у тебя шумело море.
И море Черное, витийствуя, шумит,\И с тяжким грохотом
подходит к изголовью, – вспомнила я, усмехнувшись. Море неясных человеческих
голосов действительно ≪витийствовало≫,
убаюкивало и ткало одно из любимейших моих состояний – близость людского потока,
не нарушающего твое собственное пространство.
Был второй день моего пребывания в Санкт-Петербурге.
Единственный за все время путешествия холодный день, когда термометр отражал
уверенный минус, а воздух звенел и сводил губы.
Подруга еще не приехала, а без нее ходить по музеям и театрам
не хотелось. Я придумала себе благородное занятие – наметить маршрут будущих
прогулок – и добросовестно мерила Невский по левую и правую руку от хостела.
Бодрым шагом пробежавшись по Михайловскому саду, я
добралась до Русского музея, справилась о часах работы и повернула обратно.
Невдалеке виднелся купол Спаса-на-Крови. Морозный воздух окутал его синеватым
облаком. Казалось, что на дома, мостовые, деревья и реку наброшен хрустящий,
подкрахмаленный и подсиненный платок. На всем лежал налет неуловимой праздничности
и чистоты. Даже бесчисленные вороны и голуби Михайловского сада вышагивали
по-особенному степенно, словно хотели сказать: ≪И куда вы все мчитесь, барышня?
Негоже в городе трех революций скакать галопом по Европам – упустите главное≫.
Стало радостно оттого, что на мне белоснежная маленькая
шубка и белый павлопосадский платок с нежным узором,
что щеки порозовели от мороза. Было приятно сознавать, что я соответствую
чистоте этого утра, что впереди встреча с любимой подругой и целых две недели
огромного счастья. Оно было во всем: в отражении желтых фонарей на влажной
мостовой, в запахе кофе, летящего из кофеен, в предновогодних гирляндах, в
разноцветных павлопосадских платках, полощущихся на
ветру, как крылья экзотических бабочек, в редких солнечных лучах,
прочерчивающих небо, во всем, чем Бог так щедро скрашивает человеческое
одиночество.
Обратная дорога моя лежала мимо базилики Святой Екатерины –
католического храма. Он был расположен неподалеку от нашего хостела, и из него
нередко доносились звуки органа. Они отражались от тяжелых дверей костела и
медленно угасали в воздухе. От этого становилось печально и торжественно.
Одолевало сознание того, что счастье неминуемо закончится, но оно не было бы
счастьем, если бы не заканчивалось.
Напротив костела местные художники устроили своеобразный небольшой Монпарнас –
полотна всех цветов и размеров были представлены глазам пешеходов. Чего только не было на этих полотнах: цветы, виды Питера, женские
лица и фигуры, скачущие лошади, собаки и, конечно, знаменитые питерские коты –
лежащие, мечтающие, охотящиеся, спящие, сытые, поджарые, вальяжные,
вдохновенные. Коты на мостах, коты около Эрмитажа, коты везде: маленький
пушистый символ города – доброта и достоинство в одном сочетании.
У одного из полотен я невольно задержала шаг. Уж больно разухабист был изображенный на нем котяра. Этакий Стенька
Разин кошачьего разлива. Художник, очевидно, вложил в напряженное мохнатое
тельце и нахальные янтарные глаза все свои мечты о
воле. Котяра готов был, того и гляди, спрыгнуть с холста и хриплым голосом
завести ≪Из-за острова на стрежень≫.
– Интересуетесь? – прервал мои фантазии негромкий голос. –
Тысяча двести рублей.
И тут я увидела продавца. Щупленький, неопределенного
возраста, он словно отделился от своих картин, для которых служил больше фоном
– в невзрачной серой курточке, потертых джинсах, светло-коричневом шарфике.
Вообще, по отношению к нему не ложилось на язык ни одно слово без
уменьшительно-ласкательных суффиксов. Не то, чтобы он был очень маленьким или
умилительным, но во всем его облике сквозила какая-то отстраненность и
беззащитность.
Деньги у меня были, но тратить их до приезда подруги я
остерегалась. Как-никак, предстояло прожить две недели в очень насыщенной
программе. Покупки мы решили отложить на последние дни.
– Нет, спасибо. Как-нибудь в следующий раз. Потом зайду, –
попыталась придать я своему голосу правдоподобность. Продавец посмотрел на меня
и усмехнулся. Во взгляде ясно читалось: ≪Следующего раза не будет≫,
но он промолчал.
Дальше началась мистика, объяснить которую не могу до сих
пор. Я не могла заставить себя отойти от полотна с залихватским котом. Продавец
пристально и цепко смотрел на меня, словно оценивал и принимал решение, а
шикарный зверюга с картины все подмигивал мне янтарным
глазом. Ни слова не говоря, он вытащил из кучи полотен и бумаг крохотную, в
пол-ладони, овальную картину и протянул ее мне.
– Это вам.
На картине была изображена покосившаяся новогодняя елка, с
которой уже начали убирать игрушки.
– Прощание с новогодней елкой, – серьезно заметил продавец.
– Вам в подарок.
Я могла ожидать всего, что угодно, но только не этого.
– Спасибо огромное, – пролепетала я, – но зачем?
– Все когда-нибудь кончается, – еще более серьезно ответил
он. – И этот праздник тоже. А у вас память останется.
– Но сегодня только первое декабря, – обескураженно
протянула я. – Еще месяц впереди.
– Он пролетит очень быстро, – сказал он и отвлекся на
подошедших покупателей.
Совершенно сбитая с толку, я еще раз пробормотала ≪спасибо≫
и тихо зашагала к хостелу. Сумерки – о, эти зимние питерские сумерки,
сгущающиеся в четыре часа дня, – быстро окрасили все в лиловый цвет. Неоновые
гирлянды на этом фоне казались особенно нарядными. Не хотелось думать, что
через месяц всему этому великолепию придет конец.
В хостеле было на удивление тихо. Я принялась разглядывать
картину. Комната в коричневых тонах, маленькая зеленая елка, три сиротливые
игрушки, забытые на ней. В углу картины вилась надпись очень мелкими буквами ≪Со…о…ин≫. Третья и пятая буквы были неразборчивыми,
то ли Сорокин, то ли Сологин. Зато на обороте овала
было четко выведено: ≪Прощание с новогодней елкой≫.
Я еще раз повертела картину в руках, сунула ее в кармашек чемодана и через полчаса
забыла о ней, поглощенная ужином и разгадыванием кроссворда. До приезда подруги
оставался еще один день, на завтра у меня был намечена разведка в сторону
Александринского театра, Елисеевского магазина и Апраксина двора. Предвкушение
счастья, как пока еще только тень неведомых ликующих слов, клокотало во мне. ≪Еще один день, а послезавтра – две недели радости, Боже, целых две
недели!≫ – разве можно было думать о грустном в эти минуты?!
К ночи хостел наполнился звуками, и баюкающий гул
человеческого моря вкрался в пространство номера. Наконец он сделал свое дело –
я погрузилась в сон.
Проснулась в четыре часа. Спать не хотелось. Из окна был
виден прожектор на крыше противоположного дома. В его голубоватом свете все
стало нереальным, словно целый город каким-то чудом переместился на Венеру. И
редкие снежинки, плясавшие в свете прожектора, казались космической пылью.
И вдруг до моего слуха отчетливо донесся одинокий женский
голос. Трудно было определить его направление, он пронизывал и окутывал весь
номер. Пела женщина средних лет, очень тихо, но ясно:
Синяя крона, малиновый ствол,
звяканье шишек зелёных.
Где-то по комнатам ветер прошёл:
там поздравляли влюблённых.
Даже поверилось где-то на миг
(знать, в простодушье сердечном):
Женщины той очарованный лик
слит с твоим празднеством вечным.
Далекая по природе своей от всяческой мистики, сейчас я
просто молчала, потрясенная. Эту песню Окуджавы я услышала впервые по радио
ровно 18 лет назад, декабрьским вечером 2000 года. И сейчас, в декабре, ночью
2018 года, я слушала ее во второй раз в маленьком номере хостела на Невском.
Нет бы собраться им – время унять,
нет бы им всем расстараться.
Но начинают колеса стучать:
как тяжело расставаться.
Но начинается вновь суета.
Время по-своему судит.
И в суете тебя сняли с креста,
и воскресенья не будет.
Ель, моя Ель – уходящий олень,
зря ты, наверно, старалась:
Женщины той осторожная тень
в хвое твоей затерялась.
Ель моя, Ель, словно Спас-на-Крови
твой силуэт отдаленный,
Будто бы след удивленной любви,
вспыхнувшей, неутоленной.
Первым моим желанием было постучаться в дверь соседнего номера
и спросить постояльцев: ≪Не вы ли пели только что?≫.
Но, слава Богу, эта шальная мысль покинула меня так же быстро, как и появилась.
≪Попытаюсь
узнать завтра≫, – подумала я и вскоре уснула вновь.
Назавтра меня ожидало очень позднее пробуждение, бесснежный
день и вполне земной городской пейзаж за окном пятого этажа.
Выйдя на кухню, я не увидела никого. Все занятые люди –
студенты, спортсмены, родители, приехавшие навестить детей, давно уже
разошлись.
Позавтракав, я кинулась в комнатку администратора, благо,
она была недалеко.
– Скажите, пожалуйста, кто живет в соседнем номере?
– Семья из Перми. Они съехали сегодня утром. Родители
приехали сына навестить, он учится здесь. А что случилось?
– Ничего, – пробормотала я. – Показалось, что знакомую
увидела.
Вот, собственно, и все. Мистика первого декабрьского дня
2018 года растворилась в буднях новых суток. Иначе, чем мистикой, это событие
не назовешь, потому что больше я не встречала невзрачного продавца картин около
костела и уж, конечно, не услышала песни про уходящую
Ель.
Но, оглядываясь на это воспоминание сейчас, я медленно
сжимаю его в своей памяти, точно так же, как сжимаю в ладони крохотную картину ≪Прощание
с новогодней елкой≫, и думаю, что жизнь иногда очень мудра в своих подарках.
И две недели радости, последовавшие за этим первым мистическим днем, были лишь
подтверждением того, что счастье не было бы счастьем, если бы не было так
быстротечно и так неуловимо.
Кофелек, кофелек,
какой кофелек?!
На то и щука в реке, чтобы карась не дремал...
Кошелек у меня был драный. Вернее сказать, печально-драный.
Одно дело – просто истрепанный,
и совсем другое – истрепанный до такой степени, что казался безнадежным,
печальным и прощающимся с миром.
Моя дорогая семья, провожая меня в путь, настойчиво
советовала мне расстаться со старым и приобрести себе новый кошелек. ≪Настойчиво≫
– это мягко сказано! ≪Стыдно, позорно, бомжи бы побрезговали!!!≫
– под такое недружелюбное воркование я покидала милый дом. Спору нет, кошелек отслужил
свое, давно пора было купить новый, но что-то мешало мне расстаться с облезшим
дерматиновым другом.
В Питере началась та же история. Но если в Баку увещевания
купить новый кошелек звучали в тоне крещендо, то здесь подруга один или два
раза обмолвилась о моем портмоне в присущей ей деликатной манере диминуэндо:
– Лямашенька, может, присмотрим
тебе новый кошелек?!
И снова я колебалась. Вот хоть убейте, но не могла я
расстаться со старым кошельком. Мистика какая-то!
На девятое декабря у нас был запланирован поход в Апраксин двор. Там находился
стихийный рынок, попросту говоря, толкучка, где, как
нас уверяли, все можно купить по бросовой цене. Но при этом, наверно, только ленивые не предупреждали нас:
– Пойдете на рынок, берегите кошельки!
– Деньги держите при себе, кошельки воруют.
– Следите по сторонам, держите кошельки при себе, режут
сумки.
Не знаю, что на меня тогда нашло. Но иногда очень хочется
похулиганить! Ну, так: ≪частица черта в нас заключена
подчас!≫
Вытащив все ценное из кошелька: документы, деньги, кредитные
карты, даже две маленькие фотографии и календарик, я
оставила в нем 40 рублей (четыре монеты по 10 рублей) и… на этом не
успокоилась. На небольшом листе бумаге написала: ≪Спасибо, что помогли избавиться
от старья. Сама бы не решилась≫, сложила его и вложила в кошелек.
На всякий случай! Деньги же зажала в руке.
День был воскресный, чудесный. Рынок за Апраксиным двором
нашли быстро. Кого здесь только не было: узбеки торговали
огромными гранатами: каждое зерно –
рубин цвета запекшейся крови, дагестанцы разложили на прилавках острую
молодую брынзу, женщины из Великого Новгорода торговали медом, колбасами и
связками сухих белых грибов – аромат от них был изумительным, а дальше –
разноцветные полотнища павловопосадских платков,
столы с сувенирами, меховые куртки, елочные игрушки, мишура, гирлянды.
Толчея, смех, разговоры – одним словом пестрое божество его величества Рынка.
Он везде и всегда одинаков, как его ни называй – рынок, базар, ярмарка – везде
огромное, смеющееся, задорное лицо торжища, хитрое и простодушное одновременно.
А вот и наши! Стайка невысоких парней лет 25-27. Узнаю
сразу, едва завидев в их руках грушевидные стаканы-армуды́с чаем.
– Лямашенька, вот хорошие
кошельки, может, возьмешь, – указывает мне подруга на прилавок, от которого
вкусно пахнет кожей, и где разложены кошельки всех цветов и размеров. Я делаю
шаг к прилавку, но, раздумав, поворачиваю назад.
– Успею, Машенька. Сначала надо подарки купить.
Подарки мы выбираем долго и тщательно. Сувениры
– кружки с видами Санкт-Петербурга, матрешки, шкатулки, символы наступающего
года – забавные поросята и, конечно же, платки – красочные, узорные, яркие.
Жаль иногда, что прошлого не вернуть, и не воскреснет художник Малявин,
воспевший в своих картинах все буйство ярких красок, и среди них – своего
любимого, красного. Вот разгулялась бы его душа, глядя на многоцветье павловопосадских платков!
Нагруженные пакетами, довольные,
идем обратно. Маша останавливается около прилавка с дагестанским сыром. Вот чего
не найти в рядовых городских супермаркетах – обыкновенной брынзы, к которой мы
привыкли с детства. Энное количество твердых и плавленых сыров, но брынзы нет.
Есть, правда, на Невском специальный магазин ≪Брынза≫
– там всевозможные виды белого сыра, но от хостела туда идти далековато, да и
цены кусаются. Пока Маша покупает сыр, я отхожу к огромной тележке. На ней
навалена одежда – мужская, женская, детская, всех размеров и цветов и, как
говорили нам, – по весьма бросовым ценам. Около тележки толпится народ, и меня
словно черт дергает туда подойти.
Не могу сказать, что я не почувствовала, как какой-то
щупленький мужичок уж больно ретиво отирается возле меня. Но интуиция, вернее,
какая-то мгновенная ее искра подсказывает: ≪Не дергайся!≫
Ничего не выбрав, подхожу к подруге. Сыр у нее в руках, все покупки сделаны,
можно идти домой. На ходу чувствую, что сумка моя подозрительно полегчала. Опускаю руку и… гляжу на свои пальцы,
выглядывающие сбоку. Сумка виртуозно порезана справа, кошелька нет.
– Маша, у меня кошелек увели!
– Как?! – подруга всплескивает руками, ахает. А меня
разбирают досада и смех.
Какого черта надо было с утра подступаться к тому самому
рожну, на который лезть вообще нельзя?! Как говорится, поиграть хотела, вот и
налетела!
– Кошелек украли, – продолжает сокрушаться Машенька. – Что
там было?
– Сорок рублей по десятирублевым монетам и записка: ≪Спасибо,
что помогли избавиться от старья≫, – стараясь быть серьезной,
отвечаю я. – Не могу же я вообще оставить человека без денег. Хоть на буханку хлеба
хватит.
Маша останавливается, глядит на меня и начинает смеяться. Я
подхватываю.
– Лямаша, ты уникум! – заливается
она. – Бедный воришка, какой удар по профессионализму! Скажет: ≪совсем
нюх потерял≫, откроет драный кошелек,
а там копейки и благодарственная записка!
– Теперь идем новый кошелек покупать, – подытоживаю я. –
Теперь время!
Подходим к давешнему, вкусно пахнущему кожей, прилавку.
– Кошельки, кошельки! – надрывается молодой чернявый
продавец. – Подходим, покупаем! Вот хороший кошелек, – услужливо предлагает он
нам кожаное, объемистое портмоне темно-вишневого цвета, – недорого, пятьсот
рублей!
– Представляете, у человека только что кошелек украли, вот
здесь, на рынке! – возмущенно рассказывает ему подруга.
– Вай-вай-вай! – восклицает
продавец. – Вай, как не стыдно!
– С Кавказа? – деловито осведомляюсь я, вертя в руке
кошелек. В другой руке зажаты деньги!
– Да-а… – озадаченно тянет он.
Понимаю его озадаченность, по-русски он говорит без акцента. Но как же филолог
не признает родное кавказское ≪вай≫?!
– Откуда? – еще более строго спрашиваю я.
– Азербайджан, – еще больше озадачивается он. – А что такое?
Тут я перехожу на азербайджанский:
– С каких мест родом, брат?
Продавец на секунду застывает на месте, затем расплывается в
улыбке:
– Ленкорань! А я еще признал в вас что-то родное, подумал,
похожа на восточную женщину. А вы откуда?
– Мы из Баку! Обе!
В самом деле, разве это важно, что родная моя Машенька вот
уже почти 30 лет живет в Минске, с тех пор, как вышла замуж. Самое главное, что
дружим мы с нею со школьной скамьи, что обе родились и выросли в Баку, и что
дружба наша измеряется уже не годами, а биением сердца.
Я протягиваю ему пятьсот рублей. Он возвращает мне двести.
– Возьмите за триста, землячка. На здоровье!
– Лямашенька, – осторожно начинает
Маша, когда мы отходим от прилавка, –
может, и сумку новую купим? Эта же порезана.
– Нет, пока подожду. Я к этой привыкла, – глажу я своего
пострадавшего дерматинового товарища. – Зашью филигранно, будет декоративный
шов.
В хостеле раздобылась черной ниткой и иголкой, аккуратно
зашила разрез. Ну, что ж, виртуозно порезали, виртуозно и заштопала.
– Хорошо, что ничего не сказали, не дернулись, – сказал мне
охранник хостела, у которого я взяла нитку с иглой. – Они ведь заточенной
монеткой работают, очень тихо и быстро. Если бы вы что-то сказали или крик
подняли, могли бы по одежде или, что хуже, – по лицу полоснуть.
А так, что-то ему досталось, сорок рублей тоже деньги. А у вас зато – новый
красивый кошелек.
– И еще одно яркое воспоминание, – добавила я.
– Авантюрное, – улыбнулась
Машенька. – Что ж, пощекотать нервы тоже, наверно, иногда надо!
Заканчивался десятый день нашего пребывания в Питере.
Впереди было еще пять дней счастья. Немало, если стараешься радоваться каждому
мгновению жизни. Ну, или хотя бы находить в нем позитив!
P.S. А новую роскошную сумку мне все же подарили! Дочь
сделала такой подарок к Новому году! Так что все, что ни делается...
Розовый кролик
Берегите воспоминания, они сохранят вам память.
М.Генин
Шиллер сказал, что миром правят две силы – любовь и голод.
Не буду спорить. Если есть еда, а нет любви, то еда не в радость. Но одна
только любовь, да еще в больших порциях, никак не вяжется с недоеданием. В
общем, это два сообщающихся сосуда, на совместной деятельности
которых построен и пока еще существует мир.
Но во второй день моего пребывания в Питере перспективы на
эти две силы были отнюдь не радужными. Любви я новой не искала, а вот голод
одолевал все сильнее. Но обо всем по порядку.
Отчего-то наши доблестные стражи порядка не разрешили взять
с собой в самолет еду. ≪Не беда, – решила я, – куплю
продукты на месте≫. И в самом деле, перекусив в самолете и пообедав
по приезде в кафе, я была вполне довольна жизнью. Теплый, уютный номер в
хостеле, чай с конфеткой, газета с кроссвордом – что еще нужно, чтобы скоротать
вечер?..
Ранним утром следующего дня я проснулась
свежа и бодра и сразу же решила схватить быка за рога, т.е. совершить
продовольственный вояж.
– Володя, – обратилась я к администратору, и голос мой был
серьезен и торжественен, – где здесь можно раздобыть продукты, ну, там хлеба,
сыра, лапши?
Володя – улыбчивый светловолосый парень двухметрового роста
– задумчиво почесал в затылке:
– Вообще-то на Невском продуктовых
я не видел, разве что, Елисеевский. Но туда только как в музей сходить. Так
полно же кофеен, булочных, столовых, везде можно подкрепиться.
– Это так, – гнула я свою линию, – но мне все же привычнее
завтракать дома, а потом уже и в столовой можно пообедать. Да и мало ли – хоть
немного хлеба и сыра должно быть на кухне, вдруг захочется перекусить.
– Тогда так, – еще более задумчиво протянул Володя. – Это вы
сейчас выйдете из хостела, и по правую руку от вас будет Большая Конюшенная.
Идете вдоль нее по правой стороне, никуда не сворачивая. И дойдете до
круглосуточного супермаркета ≪Реал≫. Там
довольно приличные цены и выбор неплохой.
Сказано-сделано! И в восемь часов утра, в субботу, я ретиво
отправилась на поиски супермаркета. Большую Конюшенную
нашла сразу, благо она была за поворотом от хостела, теперь оставалось дойти до
маркета.
Воздух звенел, земля поскрипывала под ногами. Снега не было,
но – о, кому ведомо предчувствие зимы, поймут меня! – он был на подходе, еще не
рожденные снежинки легко покалывали кожу. Чувство это было волшебным,
опьяняющим, словно не ожидание снега, а его предтеча. Невозможная, невероятная
легкость бытия!
Пробежав мимо театра эстрады, нескольких церквей и ряда
бутиков, я поняла, что заплутала. Вожделенного ≪Реала≫
не было и в помине, и, как назло, не было ни души, у кого можно было бы спросить.
Я три раза пробежала по Большой Конюшенной – ≪Реала≫
нет, хоть тресни!
Может, я что-то не так поняла? Однако возвращаться в хостел
не хотелось. ≪Поищу еще, не мог же он испариться≫,
– решила я и вновь припустилась легкой рысцой. Благо, на голодный желудок бежать
легко.
Домчавшись таким образом до Малой
Конюшенной, я остановилась в недоумении. Редкие прохожие и слыхом
не слыхивали ни о каком ≪Реале≫. Я же
твердо помнила – держаться надо по правую руку от хостела. Но дальше уже Грибоедовский канал, выход на Большую и Малую Морскую, а
там и Дворцовая площадь. Ничего себе – пробежка в поисках ≪Реала≫,
хотя ему в свете сегодняшнего дня следовало бы называться ≪Ирреал≫!
Можно, конечно, было позавтракать в одной из бесчисленных
кофеен, но тут уже мне вожжа под хвост попала – найду продуктовый магазин во что бы то ни стало! В конце концов, мне нужен
дома хотя бы хлеб.
Порядком обозленная возвращаюсь на
Невский. Уже не бегу, лечу стремительно! Вдруг взгляд падает на неоновую
вывеску ≪Розовый кролик≫. В мозгу мгновенно вспыхивает
цепочка: ≪Крольчатина – диетический продукт≫.
Скорее всего, это магазин диетических продуктов. Какая разница – пусть будет не
сыр, а диетический творог и какой-нибудь низкокалорийный хлеб. Неважно, на
завтрак сойдет!≫
Не знаю, каким образом мое оголодавшее сознание выдало мне
именно такую схему расшифровки названия. О том, что под ≪Розовым
кроликом≫ может подразумеваться нечто, отличное от диетических
продуктов, мне и в голову не пришло.
На всех парах скатываюсь по лестнице в подвальное помещение
и чуть не сшибаю с ног колоритного работника. Он поднимается по ступенькам – в
майке, джинсах, с каким-то ведром в руках. На открытых участках его тела нет ни
единого живого места – все в татуировках. Особенно живописно выглядит
татуировка на лбу – почти как фероньерка в уборах
19-го века.
Кажется, он поражен моей стремительностью и даже не обращает
внимания на то, что я выбила у него из рук ведро. Я же влетаю в магазин и … –
еще не понимание, но предтеча, предтеча понимания!!! – начинаю соображать, что
это не совсем магазин продуктов, вернее, вообще не магазин продуктов.
– Простите, – бормочу я и начинаю пятиться назад, – кажется,
я не туда попала.
– Мадам, – бархатным басом-кантанте произносит он, – куда же вы? Вот здесь
самое интересное!
И уютным жестом доброй хозяйки он гостеприимно распахивает
передо мною дверь.
Не знаю, как поделикатнее описать
то, что я увидела за нею. На стенах, словно солидные охотничьи трофеи, висели
муляжи… В общем, ни дать ни взять – яркая иллюстрация
того, что великий А.С.Пушкин так озорно описывал в
своей сказке ≪Про царя Никиту и сорок его дочерей≫.
– Простите, – выпаливаю я и, во второй раз
вышибив ведро из рук обалдевшего работника, бегу стремглав, подальше от этого
пикантного места.
Я неслась так стремительно, что моей прыти позавидовал бы
сам Великий комбинатор Остап Бендер. А ведь именно он ≪несся
по серебряной улице легко, как ангел, отталкиваясь от грешной земли≫.
Улица при морозе в минус восемь действительно казалась припорошенной серебром,
ну, а я в своей белой шубке, возможно, и смахивала на ангела, только очень
смущенного и голодного.
Через сорок минут мне наконец
удалось обнаружить злополучный ≪Реал≫. Большой
магазин в подвальном помещении с не очень приметной вывеской. Оказывается, я
несколько раз пробежала мимо него и не заметила.
Накупив хлеба, плавленого сыра, лапши и кофе, довольная,
уставшая и немного замерзшая возвращаюсь в хостел. Ур-ра!!!
Праздник живота, торжество вкуса! Любимый завтрак – кофе с лимоном и сахаром,
черный хлеб и сыр – что может быть лучше?!
И вот апофеоз! Сижу в теплой кухне, любуюсь морозным
пейзажем за окном, намазываю ломтик душистого черного хлеба плавленым сыром с
грибами, делаю глоток огненного кофе и… начинаю хохотать.
– Что с вами? – недоуменно любопытствует Володя. Он как раз
вышел из своей администраторской в кухню.
Я машу рукой, делаю знак, что все в порядке. Ну, не буду же
смущать мальчика описанием происшествия в ≪Розовом кролике≫.
Володя озадачен.
– Нашли магазин быстро? Трудностей не было?
Меня сражает новый приступ смеха, но киваю ему, что, мол,
да, нашла быстро, а смеюсь, потому что вспомнила какой-то забавный анекдот.
– Я же говорю, – удовлетворенно улыбается Володя, – ничего
сложного. По Большой Конюшенной по правой стороне и
упираетесь в ≪Реал≫. Мы всегда там отовариваемся.
– Там и буду теперь покупать продукты, – улыбаюсь я. –
Только там.
Приехавшая через два дня подруга долго смеется над этой
историей и потом философски изрекает:
– Бедная голодная девочка! Диетической крольчатинки захотела – и на тебе! Да еще до
полусмерти перепугала несчастного работника. Это надо же – два раза ведро вышибла
у него из рук!
– Будет тебе, – смеюсь я в ответ. – ≪Розового
кролика≫ на Невском, 20, запомню
надолго.
… Маленькие забавные воспоминания… Они, как снежинки,
оседают на площадях нашей памяти. Они берегут ее. Они позволяют нам обращаться
к страницам нашей жизни с умилением, с улыбкой – и в этом их ценность и тонкая
горьковатая сладость. Словно сладкое пирожное с легким ароматом горького
миндаля. Да, прошли, минули, но ведь были же, и подарили крупицу веселья!
Спасибо за то, что были…
ЛЯМАН БАГИРОВА
Литературный
Азербайджан.- 2019.- № 6.-C.80-115.